Каталог

Неслучайные странности. Валерий Екимов

Страшно философские небылицы-странности длиной в Мысль

Неслучайные странности. Валерий Екимов
Нажмите на изображение для просмотра
978-5-00143-202-9
В наличии
188 Р

      Отзывы: 0 / Написать отзыв



Категории: Повести и РассказыФилософияСерия "Новые имена"

На страницах этой книги собраны пять странностей, которые произошли «"не тут", а "здесь"». Автор тасует карты прошлого, настоящего и будущего, чтобы получить некий новый расклад, глядя на который можно рассмотреть причины и следствия реальных событий, оценить внутренний мир одного человека и менталитет целого общества, узреть допускаемые ошибки и отыскать пути их исправления. Он отражает спирали, по которым развивается человечество, как бы схлопывая витки и через былые эпохи рисуя грядущие. Что было бы, если б мы смогли заново пережить некий день из своей прошлой жизни? Настолько ли велика разница между поколениями, как нам кажется? Куда придут люди, если продолжат двигаться сегодняшним курсом? Где проходит граница между Добром и Злом? Что подразумевают эти понятия применительно к реальной жизни? Эти и многие другие вопросы ставит писатель, а потом вместе с читателем ищет ответы, перемешивая драматический реализм с утопией, антиутопией и фантастикой. Сборник написан на стыке нескольких жанров с изрядной долей философии и психологии.

Кол-во страниц136
АвторВалерий Екимов
Возрастное ограничение16+
ОбложкаГлянцевая
ПереплетМягкий
ФорматА5
Вес гр.160 г
Год издания2019
ИздательствоИздательство "Союз писателей"

СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА

первая странность

Выдумка может вдруг статься правдой, а непререкаемая истина — вымыслом.
Из чьих-то притчей, кажется

- Стариков! — вдруг слышу откуда-то издалека давно забытый, но всё ещё очень знакомый голос. — Ты почему молчишь, не высказываешься? Забрались вон с Воином на заднюю парту и сидят… там, улыбаются! А мы, между прочим, товарищи комсомольцы, серьёзные вещи обсуждаем.
— Да-да, Елизавета Афанасьевна, — отвечает странный, незнакомый ломающийся голос мальчишки. — Конечно, серь­ёзные.
«Боже ж ты мой, да это ж, кажется, я…» — пугаюсь.
— Извините, пожалуйста, — перебивает тот же голос мои мысли, — мы просто немного задумались… — Незнакомый паренёк живо встаёт и занимает место в проходе между стеной и последней партой дальнего от стола педагога ряда.
Кабинет, кажется, химии, в сущности, совсем даже небольшой. С удивлением рассматриваю его, узнавая, радуясь: когда-то, в мои школьные годы на рубеже семидесятых-восьмидесятых, он казался мне почему-то особенно огромным, широким; в нём была даже своя собственная лаборантская, где хранились разного рода химикаты, колбочки, баночки для проведения опытов. Возможно, из-за этого (обычно мы собирались в кабинете нашего классного руководителя, учителя физики, но в тот день он, видимо, был кем-то занят) мне и запомнилось это, в сущности, ничем не примечательное школьное собрание нашего класса. На нём наша Елизавета в очередной раз решила обсудить наши выпускные характеристики, которые тогда обязательно прилагались к аттестатам — табелям оценок. Их тексты, конечно же, писала она сама, но подписывал в том числе и председатель совета отряда — он же, обычно в старших классах, секретарь комсомольской организации. Поэтому все комсомольцы — а это всегда почти класс в полном составе — обязаны были по-товарищески участвовать в их обсуждении.
— Задумались? — сердится учительница. — Или заснули?.. Конечно, она права: характеристика очень важна для поступления в любое престижное учебное заведение, где приёмная комиссия изучает её с не меньшим, а то и с большим пристрастием, чем сам аттестат зрелости — ну, табель оценок то есть. Нужно активно участвовать в обсуждении, добиваться своего, доказывать.
— Не-ет, что вы, — задумчиво тянет хриплый голос, — правда задумались…
Мысль лихорадочно мечется в поисках выхода, объяснения происходящему: как можно вновь оказаться здесь? Это собрание в конце зимы — кажется, первого февраля 1980 года — и вправду было не совсем обычным. И дело не только в месте его проведения. Просто на нём мы все, кажется, впервые поняли, что уже через какие-то четыре месяца расстанемся друг с другом, что школа для многих из нас закончится навсегда. С того времени прошло… — а, действительно, сколько прошло? — почти сорок лет!
Сегодня с утра — помню точно! — было первое февраля 2019 года. На работе всё шло как обычно: после фейерверка важных утренних встреч, совещаний, летучек в головном офисе мы выехали на нашем стареньком уазике к себе в контору, расположенную на Заневском проспекте. И я, кажется, задремал, сидя на переднем пассажирском кресле. И что теперь? А теперь вдруг оказался здесь, точнее даже, «не тут»: в далёком прошлом! Что интересно: это собрание помню очень хорошо, несмотря на прошедшие десятилетия! Сейчас наша классная дама потянет меня к доске, стыдя и беззлобно поругивая за якобы равнодушное отношение к своим товарищам и нежелание высказываться на их счёт. Вообще-то она у нас нормальная, правильная; можно даже сказать, добрая, с пониманием нашего поколения, хотя сама уже и очень немолодая. Выпустив наш восьмой «А» в самостоятельную жизнь, она спустя два года доведёт оставшихся в школе учеников до аттестата о среднем образовании — мы с моим другом, да и многими другими поступим в средние специальные учебные заведения — и выйдет на пенсию. Это она от усталости теперь ругается: ну-ка после шести часов уроков проведи ещё собрание класса, а затем до позднего вечера вноси изменения в характеристики учеников. Жуть! А их, этих учеников-то, кстати, почти пятьдесят человек — сорок восемь, если уж быть точным, — что в два раза больше, чем в любом современном классе. Не знаю почему, но цифру эту помню до сих пор. В разные годы мне приходилось быть и старостой класса, и членом совета отряда, а затем и дружины, и даже горнистом школы, хотя и не большой я в этом деле специалист. Впрочем, на горне вообще мало кто умеет играть по-настоящему, да и не учат этому нигде. Но кто-то в школе однажды решил: раз я хожу в музыкальную школу, то лучше, чем у меня, дудеть в дудку ни у кого не получится. Вот и пришлось заняться и этим тоже. Но, несмотря на свою бурную общественную жизнь, вот так вот взять и запросто высказать свои собственные суждения о людях, сидящих прямо перед тобой, в присутствии всего класса, да ещё и классного руководителя, я тогда никак не решался, не мог, не любил. Да и теперь, кстати, не особенно люблю это делать, да и не делаю обычно! Тогда я ещё не читал ни Дейла Карнеги, ни Зигмунда Фрейда, ни даже Владимира Леви и Андрея Курпатова и, естественно, не слышал о хорошо известной психологической формуле взаимоотношений людей: «Если тебе нечего сказать хорошего про человека — лучше промолчи!»

— Задумались они, — издевается Елизавета Афанасьевна. — А на заднюю парту зачем спрятались? Ну-ка, живо выходите оба к доске…
Да неужели за этим я оказался тут, на этом собрании? Неужели тогда, в восьмидесятом, не договорил что-то важное здесь, у доски; не досказал то, что обязательно должен был досказать: что-то такое, что затем долго — возможно, даже до сих пор — жило во мне незаметно, мучило, не давая покоя на протяжении всех этих тридцати девяти промелькнувших лет?.. Боже мой, Ты снова балуешь… меня, давая возможность что-то исправить или хотя бы попытаться исправить, успеть договорить; хочешь предупредить меня, что ли… Это так больно — иметь возможность сказать и не сделать этого! Что может быть хуже? Спасибо Тебе!

— Итак, внимание, класс! — лукаво улыбается Елизавета. — Сейчас Саша Воин даст три-четыре, на его взгляд, самых важных определения характера своего друга Валерки Старикова, а мы обсудим, годятся ли они для включения их тому в характеристику. — А потом? — недовольно ворчит Шурик, выходя вместе со мной к доске.
— Потом суп с котом, — хитро щурится педагог. — Поменяетесь местами, он скажет о тебе… Тихо, ребята, тихо, не шумите — это очень важно: Александр и Валерий в этом году поступают в очень престижное Нахимовское училище — единственное, кстати, во всём Советском Союзе! Если им удастся, то это будет самым большим достижением всей школы, всего нашего маленького городка… Точно-точно, помню-помню! Шурик сейчас под впечатлением оценки Елизаветы разговорится: скажет, что я хорошо учусь, помогаю отстающим ученикам в классе, занимаюсь спортом, веду активную общественную деятельность. Ну, вхожу то есть во всякого рода многочисленные советы класса и школы и выступаю иногда на их заседаниях, когда подходит моя очередь; опять же, дую в горн на собраниях пионерской дружины. В общем, он вполне стандартно нахвалит меня, не забыв, правда, припомнить и разного рода мои авантюры из памятных «Секретов нашего двора», а заодно и мою природную несдержанность, вспыльчивость. Тут он, бесспорно, прав: ничего-то не изменилось с тех пор. Но сам-то я этого, конечно, никогда не замечаю, вот и говорю ему в запале на это вместе с моим двойником из восьмидесятых, начав ровно так же, как тогда:
— Да сам ты, Шурик, вспыльчивый и… перестраховщик к тому же страшный. Опомнившись, тут же умолкаю. Хотя, конечно, если быть честным… — Далее мой паренёк уже один рассказывает то же самое, что и он про меня: хорошее, удобоваримое, хвалебное… На самом деле всё так и есть: мы с Воином лучшие ученики в классе, да и во всей школе (есть чем похвастать!). К тому же, занимаясь практически во всех спортивных секциях, постоянно участвуем в городских и областных соревнованиях. Бывало, выходили даже и на Союз.
— Ну, хватит, хватит! — перебивает нас Елизавета Афанасьевна. — Это всё мы про вас и так знаем — и без ваших дифирамбов друг другу. А вот что бы ты, Валерий, мог бы сказать о своём друге особо значимое, самое сокровенное; как говорится, по-товарищески, что ли? Ну, что ему, действительно, было бы очень важно узнать о себе. Что могло бы даже помочь ему в жизни.
— Ну я не зна-а-ю, — тянет паузу мой паренёк, не в состоянии не то чтоб сказать, но хотя бы только сформулировать для себя самого то, что, возможно, уже давно бессознательно таилось в нём, но ещё ни разу до этого удивительного вопроса учителя не давало о себе знать. — Ну, согласись, всегда есть что-то, — давит классная, — что нам не нравится друг в друге, а значит, всегда есть то, что просто необходимо сказать товарищу прямо в лицо, в глаза, и лучше всего это делать открыто, публично. Так честнее всего, понимаешь?..
Я сегодняшний по инерции молчу, продолжая наблюдать за ситуацией и за собой четырнадцатилетним будто со стороны, хотя и вижу всё это прямо из него, из… себя. До сих пор он, то есть я четырнадцатилетний, говорил и двигался сам по себе, так, как ему заблагорассудится, без моего теперешнего вмешательства — так, как он делал это, видимо, в том далёком 1980 году, а я лишь иногда повторял за ним то, что и теперь сказал бы точно так же. Да если б я и захотел тогда что-то сделать сам, без него, думаю, у меня вряд ли б это получилось. Но теперь — другое дело!
Всё изменилось: подросток во мне вдруг замолчал, растерялся, исчез. Не знаю, как это выглядело снаружи: судя по реакции окружающих — никак. То есть мой парнишка остаётся на месте, но внутри его точно нет: во всяком случае, я его не чувствую, не слышу! Похоже, от этого незатейливого вопроса учителя он потерял точку опоры, нить мысли; задумавшись над его уничтожающе простой бескомпромиссностью, временно покинул тело. Да и как тут не растеряться? Откуда ему — ну, мне то есть! — тогда было знать, что люди вообще очень разные, что на одни и те же события мы все смотрим по-разному. А главное, что обсуждать это разное со своими близкими людьми — это вполне естественно и даже обязательно, даже если после этого они могут перестать быть таковыми: ну, близкими то есть. Очень может быть, что именно эти мысли в тот момент впервые посетили меня и я даже что-то высказал в этом духе, но, вероятнее всего, промолчал, что и делает мой подросток теперь, оставив меня один на один перед той своей забытой детской недосказанностью. Но вот что я сегодняшний скажу на всё это спустя тридцать девять лет с той поры? Что?
Может, поясню ему, себе, а заодно и всем остальным (всё равно это было так давно, что и не вспомнит, кроме меня, никто), что главное в дружбе — это не боязнь наговорить что-нибудь неприятное, неудобное, обидное другу. И не стремление обойти острые углы в общении, как учит нас великая наука психология, перед которой я, безусловно, преклонялся и преклоняюсь теперь, и не желание пройти мимо, отмахнувшись — мол, пусть всё будет, как будет. А то, что главное в общении с людьми — так как человек существо не просто разумное, но, прежде всего, стадное! — это просто не стать вдруг однажды равнодушным к ним, кто бы ни был перед нами, а уж тем более к родным и близким. Истина в итоге всегда победит, и настоящий твой близкий человек никогда не перестанет быть им — близким, родным.
— Я думаю, — слышу наконец тихий голос паренька, но выдыхаю, кажется, сам: — Александру во взаимоотношениях с товарищами чуть-чуть не хватает постоянства, с друзьями — безрассудства, слепой веры в них и их нормальный авантюризм, немного доверия и… верности, что ли, преданности… — Я смотрю уже в широко раскрытые Санькины глаза: — Чуть-чуть, понимаешь?
— Ин-те-рес-но, — с удивлением, будто видит меня впервые, тянет в замешательстве по слогам Елизавета, вытаращившись на меня. — А что скажешь… ну, вот, к примеру, про Аниську? — увлёкшись, переходит она на сленг нашего класса.
— Анисимов Антон, конечно, очень плохо учится, — серь­ёзно, не замечая притихших ребят, увлекаюсь и я, повернувшись в сторону одноклассника, — но у него сложная, помнится, ситуация дома, в семье; опять же, компания…
Вот удивительно: откуда всё это вспомнилось вдруг — и имя, и фамилия, и что-то про его семью, компанию, на какой парте сидит? Ведь это говорю я сегодняшний, а не тот четырнадцатилетний, стоя перед своим классом… Помнится, я не любил стоять перед классом и говорить что-то, привлекая к себе всеобщее внимание. Впрочем, не люблю и теперь быть на виду, но сейчас с огромным интересом, даже удовольствием вглядываюсь в забытые лица своих одноклассников. Радуюсь вдруг реально ожившему в сознании целому миру своей памяти: он словно выскочил теперь из ниоткуда, захватив меня целиком, закружил, закружил. Хотя, конечно, не совсем ниоткуда — от моего паренька, ведь сам-то он никуда не делся и остался во мне. До сих пор, кстати, никуда не делся! — Но сам Антон, — продолжаю, — совершенно безобидный, добрый и интересный человек. В общем, несмотря на то, что все в школе его считают страшным хулиганом и прогульщиком, на самом деле он хороший надёжный товарищ: если уж пообещал что-то, то обязательно сделает, можно не сомневаться. Это, думаю, Елизавета Афанасьевна, — всё больше увлекаясь, говорю уже начальствующим голосом с присущими мне сегодняшнему командирскими металлическими нотками, не терпящими возражений, — необходимо вписать ему в характеристику как предложение всего нашего комсомольского собрания. Это… поможет ему в жизни! Класс, наша Елизавета и мой закадычный друг Шурик, открыв рот, напряжённо смотрят во все глаза то на меня, то на Аниську, то снова на меня… Я же, не замечая всего этого, продолжаю:
— А тебе, Антон, во всём этом хаосе вокруг тебя просто необходимо найти… себя самого. И всё! Понимаешь?.. Пора проявить характер.
— А нашему комсоргу? — слышу чей-то неуверенный голос с задних рядов.
— Нашей Светке Самойловой, — живо поворачиваюсь к однокласснице, но, почувствовав на себе напряжённые взгляды педагога и ребят, осекаюсь и… перевожу разговор в шутку, — нужно просто… чаще улыбаться!.. Класс хохочет! А я, с удовольствием глядя в их удивительно открытые чистые лица, — тогда мы все были такими! — цитирую незабвенного барона Мюнхгаузена из только что вышедшего на экраны и мало кем пока просмотренного фильма Марка Захарова:
— Ведь серьёзное лицо, господа, не признак большого ума, все самые большие глупости в мире делаются именно с ним.
От души смеётся мой друг Шурик. Смеётся даже сама Светка, наш суровый комсорг.
Смеются все-все-все!
Улыбается классный руководитель.
Я же, шепнув Елизавете на ухо, что, мол, мне очень срочно нужно выйти… в туалет, не ожидая ответа, выскакиваю из класса и быстро несусь прочь… из школы. Ну нужно же как-то собраться с мыслями, переварить случившееся, переговорить… с собой, что ли, — короче, побыть наедине, успокоиться. Впрочем, какое там успокоиться! Покой мне с моим пацаном, как говорится, только снится и вряд ли сегодня светит! Не для покоя же мы с ним вдруг встретились в этой точке временной, как выясняется, кривой.
— Стой, Валерка, стой!.. — уже на улице настигает меня Шурик. — Ты что, с дуба рухнул?
— С какого ещё дуба? — отвечаю машинально, не оборачиваясь, нехотя выныривая из своих неслучайных странностей.
— Да кто ж тебя поймёт? — похоже, злится Санька. — Может, с Меншиковского (это он на поход в подземелья из «Секретов старого замка» намекает). А может, и с Иликовского, — вспоминает он, по-видимому, своё падение с велосипеда на Иликовском полигоне, когда мы танк штурмовали. — Да сам ты рухнул, — наблюдаю, как беззлобно огрызается мой подросток внутри меня, себя… ну, нас то есть!..
И вот что интересно: мы с Сашкой тогда, в 1980 году, после этого комсомольского собрания действительно точно так шли домой и о чём-то спорили — даже, кажется, ссорились, но вот по какому поводу и что я на самом деле тогда сказал ему, теперь уж точно не вспомню! Потому, наверно, и молчу, не вмешиваясь в диалог закадычных друзей, а только вслушиваюсь и улыбаюсь. Впрочем, сейчас, похоже, их разговор разворачивается как-то не так. Сашка не то что обиделся на мои слова на собрании о преданности и слепой вере — он их, кажется, вообще не понял, не услышал, не осмыслил, что ли. Зато, к моей нечаянной радости, мой друг детства, который всегда понимал меня с полуслова, хотя и соглашался нечасто, абсолютно точно понял, что я… не совсем я. И всё это — эх, спасибо тебе, дружище, можешь себе представить, как это приятно! — его очень обеспокоило. — Да остановись же ты, наконец, — хватает он меня за руку и, развернув к себе, заглядывает в глаза. — Что-то случилось?..
Боже мой!
Передо мной мой самый-самый лучший друг детства. И как же давно мы с ним по-настоящему не виделись: те редкие встречи на даче по случаю какой-нибудь обязательной круглой даты раз в три-четыре года вряд ли можно назвать разговором по душам старых друзей. К тому же за эти тридцать девять лет, что прошли с того почему-то памятного мне дня, мы с Сашкой оба очень изменились, постарели, обвыклись; остыли, что ли, от жизни.
Увы.
Но сейчас другое дело: передо мной не сегодняшний старый и незнакомый, иронично-шутливый, немного циничный и даже иногда принципиально-бескомпромиссный к близким людям человек, а мой, тот самый из «Секретов нашего двора» думающий, сомневающийся, ищущий и… всепрощающий друг. Саня после окончания Нахимовского и далее соответственно высшего военно-морского училища по распределению попал служить на Северный флот в отряд подводных кораблей, где к своему пикантному малозаметному заиканию довольно-таки быстро добавил не менее привлекательный свинцовый стильный цвет пока ещё пышной мальчишеской шевелюры. К своим неполным тридцати годам у него позади осталось много десятков тысяч пройденных океанских миль, которыми можно несколько раз опоясать земной шар. В результате на нас из-под седых бровей и изрезанных неглубокими, но частыми морщинами век бескомпромиссно смотрел познавший жизнь старец, который вместе с неиссякаемой иронией вдруг неожиданно приобрёл и всепоглощающий дух авантюризма. Похоже, эта свойственная некогда всем нам детская напасть вдруг полностью передалась ему, безудержно подталкивая его к какому-то суетливому постоянному движению по жизненной кривой во все стороны, желанию успеть попробовать на ней всё-всё. Возможно, из-за неё, а может, ещё и из-за стремления к бескомпромиссному лидерству везде и всюду, неистово охватившему его вдруг, вокруг него неизменно появилось множество всяких необязательных ничтожных событий, действий, увлечений и… спутников.

— Чего уставился? — прямо-таки по-настоящему злится наш бессменный последние три года знаменосец дружины. — Говори же, наконец!
— Здорово, Саня, — выдыхаю тихо, радостно, обогнав своего подростка внутри, и непроизвольно тяну его к себе, как некогда младшего брата.
— Точно с дуба рухнул, — смущаясь, выбирается он из моих объятий, с опаской заглядывая в глаза, отступая и глупо улыбаясь.
— Ты знаешь, — вдруг, не ожидая того, говорю с жаром, спешно, словно желая опередить моего притихшего двойника в себе, не дать заговорить ему, — у тебя всё будет хорошо! Ты со всем справишься, всего достигнешь и, конечно же, будешь счастлив… во всяком случае, так станешь считать в далёком 2019 году. Но как жаль, как же безумно жаль, что ты не сможешь понять, услышать то, что я говорил именно тебе… там, в классе, — потому что ты не хочешь принять одного маленького правила жизни.
— К-какого ещё правила? — вдруг некстати по-детски заикается Саня. — С тобой всё в порядке?
— Да в порядке я, в порядке. А правило простое, запомни, — улыбаюсь, чувствуя поглощающую меня радость от этой случайной встречи, — если хочешь, чтобы тебя слышали, — слушай сам.
— К-как?.. — заикается, волнуясь.
— И ещё, Сашка, — прерываю его, — сейчас мне срочно нужно уйти, уехать — одному, без тебя; у меня мало времени, наверное.
— К-к-куда?.. — спрашивает растерянно и ещё больше заикаясь…
— Неважно, — уверенно режу мысль, слова, — ты просто слушай и запоминай — если сможешь, конечно.
— Н-ну, хо-ро-шо, — тянет, — говори. — Скажи нашей Елизавете — от меня, понимаешь, сегодняшнего, — чтоб обязательно прошла полную диспансеризацию. — Чего прошла?
— Ну, медицинское обследование такое, полное то есть. — Зачем это? — пугается.
— У неё скоро, — горестно отвожу глаза, вспомнив, как мама как-то рассказывала, когда мы с Сашкой уже окончили наше Нахимовское училище, — обнаружат признаки страшной болезни — кажется, в желудке, — которую сейчас, может быть, ещё можно предотвратить, вылечить.
— Я понял, — с ужасом смотрит в глаза. — И ещё, — не замечая, втягиваюсь в свои навязшие за прошедшие годы на душе тревожные мысли 2019 года, — Мишке Алексееву, из параллельного класса.

Теги: рассказыНовые именаПовести16+прозаВалерий Екимов

Рекомендуем посмотреть