Петербургский триптих. Вадим Мясников

Купить Петербургский триптих. Вадим Мясников

Книга производится под заказ. Срок изготовления 5 рабочих дней
Цена
700
Количество
Заказ по телефону
+7 (913) 429-25-03
  • КАЧЕСТВЕННО УПАКУЕМ ЗАКАЗ

    Заказ будет упакован в воздушно-пузырьковую пленку, что гарантирует сохранность товара
  • БЕСПЛАТНАЯ ДОСТАВКА

    Бесплатная доставка по России при заказе от 2000 руб.
  • УДОБНАЯ ОПЛАТА

    Оплатите покупку онлайн любым удобным способом
  • БЕЗОПАСНАЯ ПОКУПКА

    Не устроило качество товара – вернем деньги!

Покупатели, которые приобрели Петербургский триптих. Вадим Мясников, также купили

Счастье мужчины состоит из двух равноценных половин: дело, которому он служит и любимая женщина. И сначала должно быть избрано дело, благодаря которому ты станешь «созидателем», ибо главная от Бога роль мужчины в мире – именно эта. И только после, ты с полным правом можешь открыть сердце той, кого выберешь для её и своего счастья, той, кому ты посвятишь плоды своего созидания. Иначе, зачем всё?

Начало «перестройки» в СССР совпало с тем периодом жизни героя, в котором совершаются главные поступки жизни. Он не смог принять этих глобальных изменений. Мир для него изменился настолько, что он перестал воспринимать его адекватно. Хотя, что означала адекватность в то время? Полюбить он тоже не успел. И тогда, согласно закону, установленному Творцом этого мира, ему был предложен выбор…


Купить в Новокузнецке или онлайн с доставкой по России Роман "Петербургский триптих. Вадим Мясников".

Петербургский триптих. Вадим Мясников - Характеристики

Кол-во страниц888
Год издания2021
ФорматА5, PDF
ИздательствоСоюз писателей
Возрастное ограничение16+
Вес800 г
Тип носителяПечать по требованию
В авторской редакцииДа
Переплет7БЦ (твердый шитый)

Книга первая

Бег урода

Инженер в России (если, конечно, он настоящий инженер), рано или поздно превращается в философа…

Из наблюдений

— Так... кто же... убил?.. — спросил он, не выдержав, задыхающимся голосом. Порфирий Петрович даже отшатнулся на спинку стула, точно уж так неожиданно и он был изумлен вопросом.
— Как кто убил?.. — переговорил он, точно не веря ушам своим, — да вы убили, Родион Романыч! Вы и убили-с.… — прибавил он почти шепотом, совершенно убежденным голосом.

Ф. М. Достоевский. «Преступление и наказание».


I. Иллюзии плоти

С того момента, как я осознал себя человеком, ко мне пришло и ощущение одной важной вещи. Это было уверенное чувство моей неотъемлемости от места, где я родился и живу. Этим местом был мой город.
Петербург.
Ленинград.
Одно имя его вызывало благостное томление, которое бывает в душе человека, предвкушающего развитие своего никак еще не названного чувства в нечто обязательно прекрасное.
Любовь к нему и мое единство с ним как маленького его органа с множеством общих сосудов, мышц и всего остального, чем я обладал, были моим естественным состоянием, которое и составляет человеческую жизнь.
Я любил его.
Я любил его целиком, но при этом, новые «спальные» районы, рождавшиеся и разраставшиеся при мне, я к нему не относил. Он кончался ­где-то «до них», — помещаясь между линией «обводного» и полосой правого берега Невы. Я старался не замечать «силовой кубизм спальников», как не замечают недостатков в характере любимого человека. Если же мне приходилось жить или находиться «там», я считал это время неудачной командировкой.
Пусть даже затянувшейся на долгие годы.
Все остальное в нем я обожал.
К­акое-то время я даже пытался полюбить людей, живших в нем. Я слышал, что про них говорили: это особенные люди. Позже, поездив по моей многострадальной родине, я согласился с этим. Но человеку, живущему здесь, в этом городе, такое незаметно. Зато было другое. Мне, в частности, было очевидно, что эти «особенные» делятся на любящих его, таких же «неотъемлемых» как и я (при этом они не обязательно должны быть коренными), и остальных. При этом остальные способны соответственно на все то, что стоит за словами «не любящие». Поскольку последних приходилось исключать из списка «любви», то соответственно полюбить всех возможным не представлялось. Чем дольше я жил на свете, тем сильнее я сторонился «не любящих», тем более я тосковал по малому (как выяснилось) числу противоположных, которые по подлым физическим законам были разрознены и удалены друг от друга. Со временем, это превратилось в неприятную болезнь. Я стал бояться большинства людей. Я чувствовал их скрытую агрессию «нелюбви» (нередко, впрочем, ошибаясь) и не мог находиться с ними рядом, ощущая себя беззащитным перед ними и совершенно беспомощным. Их присутствие даже причиняло мне душевную боль. Я искал защиты, и инстинктивно проявлял в качестве нее ответную агрессию. Неожиданные контакты с кем бы то ни было, вызывали во мне сначала жуткий страх, и мне стоило больших трудов каждый раз не сорваться на крик, если вопрос, задаваемый мне, был всего лишь двусмыслен. Мое настроение восстанавливалось, если выяснялось, что человек не агрессивен, или даже может быть напротив, но для этого требовалось время, и я нередко поначалу портил о себе впечатление зачастую в глазах людей, с которыми мог бы быть дружен. Я болел годы, и болезнь моя росла и укреплялась во мне, множась своими разновидностями в проявлениях. В общем, после сорока, я уже представлял собой жалкое зрелище субъекта с расстроенной если не окончательно, то близко к тому, психикой. У меня была семья, в которой я страдал по многим, в том числе и с самим мной, связанным причинам. Итак, я плохо зарабатывал, имел дурное здоровье, не менее дурной характер и уже упомянутую такую же дурную болезнь. По мнению супруги, я и сам был в определенной степени дурным — я «не ориентировался в жизни» и «был оторван от нее». Лишь одно и дорогое для меня существо, — моя девочка, моя дочь и ее любовь ко мне — заставляло меня во всем этом жить и «тянуть лямку» ничего не меняя.
Не взирая на погоду, по выходным, как только появлялась возможность, я беспорядочно бродил по моему городу. Я впитывал в свою кожу ауру его улиц, лаская взглядом неповторимые фасады их сросшихся домов. Я трясся от сырой и холодной тревоги арок проходных дворов-­колодцев. Я вслушивался в тень безоконных серо-желтых срезов домовых спин. Я ­чего-то ждал от покачивания ветвей хилого кустика, выросшего на кучке нанесенного ветром песка, во внезапном тупике проулка, сохранившего брусчатку. Меня настораживал и порочно притягивал мрак старых парадных, с оплывшими от тысяч ног ступенями, затейливым узором их ограждений и кое-где еще уцелевшим с дореволюционного времени деревом перил. Я жадно всматривался в рельеф лестничных стен, покрашенных множество раз бездарною темной краской, но продолжавших содержать в себе нечто, рождавшее красивые фантазии о том, что происходило ­когда-то на фоне этих стен.
Я дышал моим городом, и казалось, выздоравливал.
Но это только казалось.
Лекарства хватало мне ненадолго, и болезнь возвращалась.
Вот примерно в таком состоянии, однажды, на очередной прогулке, в октябре месяце, когда небо в моем городе напоминает застиранную больничную простыню, воздух наполнен водяной пылью пополам с микробами и прочим, а ветер холоден и колюч, я столкнулся с одним человеком.
Была половина первого пополудни. «лечение» не задалось. Я, как последний идиот, неизвестно зачем торчал на скамейке, в саду возле «Александринского», разглядывая памятник «великой» императрице. Воротник моего плаща был поднят, задница промокла насквозь, и я уже отсчитывал последние минуты перед началом острого респираторного заболевания. Я не заметил, как он ко мне подсел, поэтому, когда услышал обращение ко мне, я испытал двой­ной удар страха — один от неожиданности, другой…, а другой я уже объяснял от чего.
— Простите меня Вадим Александрович, ради бога, но нам с вами надо поговорить.
Мое бедное сердце забилось так сильно, что я почувствовал стук крови в кончиках озябших пальцев. Мне даже показалось, что голова моя дергается в такт его ударам.
«какой кошмар, ­где-то уже это было».
— Да вы не волнуйтесь так, ничего страшного не происходит, вот моя визитная карточка — он протянул мне полоску бумаги серебряного цвета.
«­Какая-то банальная до тошноты ситуация. Подвалил мужик (а что тебе надо мужик? а не пошел бы ты?) классика. Воландом, наверное, звать. Фу. Сейчас пригласит пройтись, натворит «чудес» и т. д., и т. п. А, мужик? пошлятина какая! Не люблю я, когда так, противно мне это. Просто противно».
Я взял из его рук карточку, внутренне ругая себя за эту свою мягкотелость, страх от робости, которая по жизни часто позволяла другим делать со мной то, что хотелось им. Не смея ответить резко, как того уже страстно желал, я стал будто бы в отместку нагло рассматривать его, переводя взгляд с карточки на его лицо и обратно. На карточке, сплошь украшенной нелепыми «кружавчиками» было красиво написано:
Всероссийское добровольное общество содействия
Отдел защиты прав насекомых
Майор
Соколов
Александр Иванович
Начальник отдела

Тел./фак.

При этом на лице его не было написано ничего, но оно мне вдруг показалось знакомым. Ему было лет пятьдесят. Потускневшие, некогда голубые глаза, беспорядочные морщины, узкая полоска обескровленных губ. Над верхней губой маленькие белые точки, — как следы от заживших проколов. Старая фетровая шляпа скрывает волосы.
«Да, было!»
Я сделал вид, что собираюсь ­что-то сказать.
«пару лет назад, на демонстрации ­каких-то «неформалов», один экзальтированный тип в знак протеста зашил себе рот. Его даже показали по телевизору. Демонстрация, правда, была ­где-то на дальнем востоке. Непонятно»
— Ну, говорите, говорите, Вадим Александрович, прошу вас. — голос его был мягким и убаюкивающим. Мне даже на секунду показалось, что я начинаю согреваться.
— Д-д-а, что вам сказать, — я заглянул в уже намокшую карточку, — Александр Иванович, я не совсем понимаю какое я к вам имею отношение.
— Пока никакого. Но чуть позже, когда я введу вас в курс дела, вы поймете, что это отношение может быть. Я хочу предложить вам работу. Всего лишь.
«Ну, вот теперь я уже окончательно промок».
Неожиданно злость на него из меня испарилась и сменилась неким равнодушием, на дне которого ­почему-то начинало зарождаться любопытство.
«Нет, тем не менее, он мне определенно неприятен. Почему, ну почему я должен здесь сидеть и разговаривать с ним? а если я не хочу говорить? вот не хочу и все. Что тогда?»
— А тогда Вадим Александрович, я постараюсь выбрать другое время, когда ваше настроение будет иным, или скажем, более располагающим к беседе, но мне все равно очень, поверьте, очень нужно с вами поговорить. То, что я собираюсь рассказать, надеюсь, вас заинтересует. Я вижу, что вам несколько не по себе (я думаю это конечно из-за погоды), но это ничего, ничего. Нет, правда, неужели не хочется узнать, в чем состоит мое к вам дело?
«Да может быть, и хотелось бы, да ­что-то вся мне эта встреча ­как-то против шерсти».
— Да ерунда это все, Вадим Александрович, честное слово. Я знаю. — последние его слова опять были ­какими-то «колыбельными».
«Он что, хочет сказать, что мои мысли читает?»
Во мне уже был готов подняться новой волной страх, и все за ним следующее. Но в этот момент Александр Иванович улыбнулся, обнажив жемчужную полосу зубов, и в глазах его возник некий огонек. Этот огонек был одновременно насмешливым и детски располагающим.
— Не буду скрывать от вас, я действительно обладаю экстрасенсорными, телекинетическими и некоторыми другими способностями. Но вас это не должно беспокоить абсолютно. Постарайтесь не обращать на это внимания.
«Ничего себе, абсолютно не обращать».
— А знаете, что, пойдемте-ка ко мне в гости? Выпьем по стопочке, согреемся, чайку попьем — у меня хороший, на травах дальневосточных, такого здесь не отыщешь. Нет, я серьезно, не бойтесь, пойдемте.
«Да не боюсь я. Хотя, с другой стороны конечно боюсь: ситуация прямо скажем не ­очень-то. Два человека «случайно» встречаются на улице, ни с того ни с сего, один другого приглашает к себе в гости, и тот соглашается. Для меня — это настоящий бред».
Позже, я пытался анализировать события того дня. По моему душевному состоянию и ситуации тогда возникшей, я действительно не должен был соглашаться не то, что домой к нему тащиться, а вообще, даже общаться. На меня было бы похоже скорее, когда после первых слов разговора, я бы вспылил, встал и сбежал от него. Но так не случилось. Я очень подозреваю, что Александр Иванович проявил здесь одно из своих «свой­ств», а иначе говоря, элементы обычного гипноза. Именно поэтому, скорее всего я вдруг согласился и пошел за ним как теленок на веревке.
Мы покинули сад, перешли невский, и пошли в сторону адмиралтейства. Дождь моросил чаще, ветер усиливался. В ботинках моих хлюпало, и я стал думать, что это даже неплохо, что я иду к нему.
«может мне удастся как следует обсохнуть и не заболеть. Может, действительно, ничего страшного в этом нет. Но, на ­самом-то деле, мне просто видимо осточертела эта жизнь, она достала меня, и я стал готов на любую авантюру, пусть даже мелкую, лишь бы ­что-нибудь изменить в ней».
Я насторожился, когда мы прошли насквозь Александровский сад. Он шел чуть впереди, сгорбившись и тоже подняв воротник своего плаща. Я догнал его:
— Александр Иванович, вы говорили тут недалеко?
— Да недалеко, недалеко, вы уж доверьтесь, транспорта ждать — дольше будет. Вот, «дворцовый» перемахнем, а там уж рукой подать.
«Дворцовый! Блин, в такую погоду — и перемахнем! Молодец! У меня уже сопли до асфальта, а ты спортсмен, наверное, спишь на бетонном полу в помещении без стекол в окнах и дверей в проемах? А, что такое «рукой подать»? похоже, что у нас с вами Александр Иванович, расстояния воспринимаются по-разному».
«рукой подать», оказалось, конечно, совсем наоборот. Когда мы были в створе николаевского моста, я стиснул зубы и подумал: «в конце концов, здесь уже и до метро недалеко, если что, отвалю, да и домой. Там тоже, кстати, и стопочку могу принять, и согреться, и чайку попить».
Мы вдруг резко свернули на шестую линию, и пошли вдоль домов. Дом пять оказался пунктом назначения. Нырнули в парадную. Она удивила своей чистотой и полным отсутствием запахов. Широкая лестница, огромные окна на двор-колодец, и… светло.
Стены.
Меня поразили и стены. Они, в противовес многим виденным, таким же старым как эти, были покрашены не темной казематной краской, а ­какой-то небесно-­голубой. От этого неожиданно радостного, жизнеутверждающего цвета, в душе возникало некое неосознанно хорошее чувство. Оно было теплым и доброжелательным. Так, потрясенный увиденным, без единой мысли в голове, я дошел за моим новым знакомым до верхнего этажа. Пока мы поднимались откуда ни возьмись появилось солнце, и на лестнице стало еще светлее.
— Лифт не работает. Пока. Уж не обессудьте. Но починим. Обязательно.
Я ­почему-то подумал, что этот человек имеет ­какое-то отношение к цвету стен.
«Какая нелепая мысль».
Самая последняя квартира. Номер семь.
Он немного повозился с ключом, и мы вошли.
Питерская «коммуналка». Что можно сравнить с ней? ­кто-то, наверное, скажет: «коммуналку московскую».
«Нет, господа, простите великодушно, но у Москвы спокон веку свои песни, а у нас в Питере — свои. Так что не обижайтесь, но…»
Полутемный кривой коридор, скребущиеся на стене счетчики и запахи. Запахов целая куча. Они вдруг одновременно ударяют в нос и со скоростью света наперебой сообщают обо всем, что здесь твориться. Удивительно, но мне кажется, что у меня все это уже однажды (или даже, что совсем из ряда вон — не однажды) было. Да так было, что за те несколько секунд, пока Александр Иванович искал нужную ему дверь и открывал ее, мое горло сдавил сумасшедший спазм ­какой-то вселенской тоски, от которой я чуть не разрыдался. С трудом сделав глоток, я двинулся на его зов, в просвет открытой двери.
Это была небольшая комната с окнами на крыши домов седьмой линии.
Как только я переступил порог, во мне произошло изменение.
Как будто произошло чудо. Чудо, чудо. Словно дымкою поволокло, и мягкими показались все краски в комнате. Повеяло ­чем-то забытым еще в самом начале жизни, и обстановка в комнате вдруг стала знакомой. Железный будильник, со звоном, способным поднять покойника из могилы. Круглый стол, покрытый старенькой, заботливо и почти незаметно заштопанной скатертью. Венские стулья, старая никелированная кровать, телевизор «КВН» и приемник «Балтика».
«я видел, я видел все это или ­что-то очень на это похожее. Это все тоже было. Я жил среди всего этого. Да, да, это мое, родное. Как хорошо здесь. Словно оказался в не тронутом несчастьями и грехами ласковом прошлом. Мне хочется тут остаться. Я ничего и никого не хочу видеть. Я хочу остановить время и застыть в бесконечности макетом человека, живущего в этой комнатке. Музейным экспонатом, который показывают экскурсантам. Какое необыкновенное чувство».
— Ну, я вижу, вам понравилось, — разогнал неожиданно резким голосом «туман» моей иллюзии Александр Иванович. — да вы не стесняйтесь, разденьтесь вот, ботиночки снимите, мы их посушим сейчас, — и в руках у него я увидел любимое мною с детства, китайское банное полотенце! — он вытирал им волосы, отчего те, стали «ежиком» неопределенного цвета и количества. — сейчас, сейчас — суетился он, — сейчас все сделаем в лучшем виде.
Меня вдруг разморило, я размяк как намокший хлеб и понял, что мне все равно, и я буду делать все, что он попросит, лишь бы остаться тут. Мысль эта не то, что не напугала меня, — она даже не вызвала во мне ни одной эмоции.
— Я вам и полотенчико такое же дам, махровое, у меня их два. Вот вам тапочки мягкие, ­носочки-то снимите, снимите же, не стесняйтесь, — и на батарейку, у нас уже греют. Да, не удивляйтесь, это у вас в районе включить все не могут, а у нас — уже греют. Чай поспеет скоро, еще пять минут и будь здоров! — он улыбнулся совсем располагающе.
Я не боялся уже ничего. Мне было приятно и интересно. Впервые за много лет, кажется, я расслабился и просто сидел в гостях у случайного человека, похоже «любящего». А коли так, то и страха никакого быть не должно.
А его уж и нет.
Он тем временем достал стопки для мадеры и налил в них «заподлицо» слегка зеленоватую жидкость, поясняя:
— Это даже можно не закусывать. Особая белорусская зубровка. Сладкая. С чабрецом и мятой. Хороша штучка. По случаю, в Мозыре купил, в командировке. Попробуйте, попробуйте, и, — залпом ее, залпом, ну!

— Х-х-х-х-х, ть, ть.
— Ну, что я вам говорил, а? ­то-то. Альсанванч плохому не научит. Помяните мое слово. Да-с, голубчик. Да-с. Сейчас за чайком. Самое то.
Он исчез вместе с бутылкой и стопками.
Чай оказался действительно замечательным. В огромной чашке, бордово-­коричневый, с ароматом целого букета трав и таким вкусом, что невольно подумалось: «всю жизнь, оставшуюся пил бы только такой».
— Ну, так, ближе к делу, Вадим Александрович. Если позволите.
Мои ноги покоились в уютных тапочках, тело отдыхало так, что я не чувствовал ни рук своих ни ног. На душе был покой, только что не «вечный». Я готов был слушать его и слушать. Спать, однако, не хотелось совсем.
Как только он начал говорить, я заметил (или мне показалось), что комната стала медленно поворачиваться вокруг меня.
Вот комод, покрытый кружевной большой салфеткой.
«Этот жук ­что-то делает со мной, это определенно».
— Ну, зачем вы так, Вадим Александрович, обижаете старика, честное слово! Если я что и сделал, так исключительно для вашей пользы и здоровья. Я утащил вас с дождя, так? — я кивнул.
— Я привел вас в теплый уютный, приятный для вас дом, так? — я кивнул.
— Я сушу вашу обувь (кстати, и плащик ваш тоже), помог обсушить голову, налил вам стопарик (да еще какой!), пою вас настоящим дальневосточным бодрящим напитком, так? — я кивнул.
— А вы вместо крошечной хотя бы благодарности, киваете как последний дятел и подозреваете меня в насилии над собой, так? — я кивнул.
— Нет, ну вы посмотрите на него!
Я включился в его монолог:
— Простите меня, Альсанванч, но вы, уж коли мысли читаете, то должны были бы…
— А я и прочел уже, дорогой вы мой! Прочел, голубчик мой сахарный, и потому не сержусь на вас, а отношусь с полным пониманием. Ну, так начнем?
Я кивнул.
На комодной салфетке стоят семь фарфоровых слоников (на счастье), и старенькое зеркало.
— Так вот-с любезный мой друг. Наша организация (достаточно могущественная и не только в России, можете быть уверены), действительно занимается, в том числе вопросами прав. Понятие насекомых здесь относительно. Мы действительно, имея определенные виды, защищаем их права, как это не покажется странным на первый взгляд. Благо, что в нашей тэк-сэть (он поднял большой палец наверх) есть достаточно интеллектуальных импотентов, которым только дай «заломить уголок покруче» — что угодно обсудят и примут. Да так еще примут, на себя «перемерив», что в «изумление придешь», как после «кобылы». Но те ли времена грядут, — он приблизил свое лицо к моему, — те ли еще? так вот я вам расскажу, а вы послушайте. Я буду конспективен — вы образованный человек с достаточно широким кругозором. Тем более, кое-что «по теме», вы уже знаете. Я не буду вам доказывать очевидных вещей, сомнительные же — переварите позже, да это, впрочем, будет и не важно.
На стене выцветшая фотография родственников, которых никто толком, из ныне живущих, наверное, уже и не вспомнит.
— Только попроще, если можно, ладно?
«Кажется я наглею, интересно, с чего бы это?»
Он не обратил внимания ни на слова, ни на мысли мои и продолжал.
— Так вот. Я читал вашу работу, которую вы в черновиках своих обозначили, как «русская система — технология безумия». Не скрою, — маразматично, беспомощно, истерично, но, занятно. Занятно. Мы не будем ее обсуждать. Скажу лишь, что после прочтения, я окончательно убедился в том, что вы нам подходите. И это главное. Итак, Россия гибнет. Я понимаю возможность вашей усмешки, — ибо так говорили со времен нашествия Чингисхана, а ничего, однако ж не изменилось, и не меняется ровным счетом, — все остается по-старому. Россия как стояла, так и стоит. Да, стоит. Только гениальный Гумилёв заметил вскользь ­как-то, (причем ведь верно заметил!), что «тогдашние русские» никакого этнического отношения к жившим «после», и уж тем более к «нынешним» не имеют. Вам это говорит о ­чем-нибудь, нет? Так я вам поясню. Все дело в том, что каждый раз не Россия гибнет, а народ ее населяющий, понимаете? Вот если бы, например, Бельгия ­какая-­нибудь гибла, так и погибла бы наконец Бельгия, понимаете, страна такая погибла бы. Не стало бы ее с территорией, на ее месте другая б страна образовалась. А бельгийцы бы эти по свету бы диаспорами рассеялись и хранили поелику возможно, традиции погибшей страны, передавая их из уст в уста, пока не выродились бы, храня свою коренную национальность. А с Россией не так. Потому что Россия (или Русь, как хотите, без разницы) — это не государство. И, кстати сказать, она никогда им не была. Россия — это место такое. Место, понимаете? а место погибнуть не может. Оно не может быть завоевано, потому что завоевать и покорить можно народ. А месту — ему наплевать на все это. На нем только жить можно. Загадь его радиоактивными отходами, оно все равно тем же местом останется, только загаженным. И от этого ему не холодно и не жарко. Место можно конечно переименовать, но здесь, именно здесь — особое место, — его как не переименовывай оно все равно Россией останется. Потому что такое место. Татары (молодцы, между прочим), вовремя это смекнули, и не стали завоевывать место, которому было бы наплевать и на них. Они правильно сделали. Они даже жить на нем не стали. Возможно по той же причине. Ибо место, на котором живешь, многое значит. Оно должно быть органичным для тебя. Это как храм. Нельзя строить храм на первом попавшемся холме, например. Это должно быть особое для души место. Причем заметьте, — особенность эта обоюдной должна быть. Так и место для целой страны. А место, которому наплевать, может (и будет) вбирать в себя кого угодно и сколько угодно, — все подойдут, поскольку все потонут рано или поздно. А почему потонут? а потому, что если вбирать в себя кого угодно, то «пересортица», как говаривали в ОБХСС, получится. И понятно, что коли «разные» в одном месте соберутся не миновать разноречий, разночтений и в разные стороны мнений — в итоге, человек, генетический представитель таких «разных» сам будет раздираем внутренними противоречиями и сомнениями по жизни (загадочная русская душа!?). Не мне вам, высококлассному инженеру объяснять, что сумма векторов, направленных в разные стороны весьма близка нулю, если не ноль. А кстати и ноль, если этих векторов достаточно много. Я прав? Прав! И ноль этот, однажды достигнув астрономических по своей величине внутренних противоречий, рванет бомбою похлеще атомной. Читайте Пушкина: «нет ничего на свете страшнее русского бунта…». А месту, ему по-прежнему наплевать. Ему может этого только и надо. Тогда почему же оно вбирает в себя все и вбирает? А затем, возможно, что ищет. Ибо не родился еще такой народ, который это место собою заинтересовал бы. Или: для которого он душевным был бы. Вот дела. И гибнет потому Россия регулярно народом своим разношерстным, разноречивым, разно думным и, если хотите (но это все конечно байки для иностранцев) — загадочным. Не могут раздираемые изнутри, и в разные стороны равновелико, даже если они соберутся в самом что ни на есть демократическом (я уж не говорю о вреде этой самой демократии — о том разговор особый) парламенте двинуть свой народ хоть в ­какую-­нибудь сторону. Все что они смогут — это заставить его колебаться возле ­какой-то условной точки — «ни холодно ни жарко», «ни вой­ны, ни мира». И приносит его тогда в жертву покою своему место, у которого своя душа, свой ум, а какой — кто его знает? только ума этого всегда хватает на то, чтобы живущих на месте сем снова и снова настропалить на присоединение к себе очередных «иных», для пущей разношерстности, чтоб значит, скорее погибли. Погибнет народ, рассеется диаспорами по свету и будет хранить традиции и язык, но не страны своей, а народа погибшего, ибо не было у него страны, а было место. Непостижимое, как замысел господень. Так вот, голубчик мой, гибнет Россия в очередной раз, то есть на самом деле, грядет наша с вами гибель. И время это ох, как «не за горами». Мы погибнем, а она опять останется. Местом. Другие в нем жить будут. Уж я сейчас не знаю, сколько они продержатся, но знаю главное — они будут тоже русскими себя называть (по месту, стало быть), но к нам, как я (да и не только я) и говорил, отношения никакого иметь не будут. Хе-хе. И так до бесконечности. Новые эти тоже погибнут, другие придут, непохожие на предыдущих, и снова «русскими» будут, снова противоречий огребут выше крыши по тем же причинам, что и предыдущие, и снова погибнут, и так до тех пор, пока, как я уже сказал, душевность взаимная не возникнет. И у кого воли хватит уйти от соблазна стяжательства до себя «разных». А там уже своя история. Одно лишь утешение — те, тоже будут «русские». Я понятно излагаю?
На черной деревянной этажерке забытая толстая книга без начала и конца, с торчащей открыткой-­закладкой.
— А может это все не совсем так?
— А как?
— Н-н-ну, я не знаю.
— То есть предложений у вас нет, а с моей точкой зрения вы согласиться не хотите, так?
— Да нет, впрочем, не знаю. Может никакой гибели и нет. Может, это я и единомышленники мои дураки все себе навыдумывали и впали в ересь. А на самом деле все просто. Просто, как валенок. Люди, живущие на этом месте, что зовется Россией должны наконец понять, что «русский» — это не национальность, «русский» — это прежде всего состояние души. И что русский ты по паспорту или не русский — значения не имеет. Если ты любишь это место — Россию, душой, то ты — и есть русский. И все другие, такие же как ты или не такие, но живущие здесь и любящие, тоже — русские. А раз мы все русские, то и собачится нам не о чем. Вот когда придет это понимание, тогда и кончатся мытарства всеобщие…
— Но исторический опыт показывает иное.
— Относительно иное — революция, гражданская вой­на, коллективизация, репрессии, вторая мировая — эту суть мирового масштаба события, лишь косвенно, и весьма косвенно, по причинам своим, связаны с самим народом.
— Схоластика, и не более. У вас просто винегрет в голове. Впрочем, как у любого интеллигентствующего разгильдяя. Вы ведь разгильдяй?
— Вы хотите, чтоб я признал это?
— Нет. Давайте лучше дальше пойдем. Вы ­чайку-то, чайку, хлебните.
И он возвращался к своей мысли.
— Место, которое зовется Россией, живя своим умом, однако, тоже не самостоятельно. Вот, вспомните-ка пожалуйста. Некоторое время назад, кажется в августе, вы прогуливались однажды по галерее «юрфака» (или «истфака», вы лучше помните) в университетском городке. Так?
Мне был памятен этот день, потому, что он был такой один. За все лето, я больше там ни разу не был. Ничего особенного тогда не произошло. Так, мелочь. Наткнулся на потерянный шикарно иллюстрированный журнал общества американских астрофизиков. Номер был на русском языке. Картинки звездного неба, метеориты, кометы — все это впечатляло. Если б журнал ­какой-то придурок не догадался свернуть трубкой, эти снимки не стыдно было бы на стенку повесить над рабочим местом. Так, на память. Но — увы! Пожалев об испорченных иллюстрациях, я несколько раз просмотрел его. Пробегая глазами по текстам, я случайно наткнулся на статью, в которой было очень мало формул, да и те были простыми. По крайней мере, они такими казались. Фотография автора тоже мне понравилась. Его звали Эрик Шмульгаузен. Долговязый, седой как лунь, и добродушный как панда. Я прочел его материал и чуть не подпрыгнул. Я не только понял то, что он написал, а был еще и потрясен этим. Да, потрясен. По мнению автора, наш мир представляет собой нечто вроде слоеного пирога. Прошлое, существует «под нами» в виде пространственно-­временного континуума, напоминающего спрессованное «тесто». Настоящее, в котором мы пребываем — это некий «аморфный слой» — тоже пространственно-­временной континуум с определенным набором параметров, определяющих его астральность, ментальность и ­что-то там еще. Эти параметры во многом определяют наши поведенческие реакции и даже механику мышления. Но самое интересное — это то, что существует по его теории «над нами». Это тоже целый набор только протоэлементов с «замороженными» протопараметрами. В определенный момент времени, этот верхний слой «осыпается» этими самыми «протоэлементами», и они, превращаясь по дороге в элементы появляется уже в нашем континууме. Одновременно с этим, часть присутствовавших в «нашем» слое элементов просыпается «вниз», в прошлое, пропадая там с информационной точки зрения, безвозвратно. Таким образом, происходит замена части элементов из настоящего элементами из будущего. Вновь поступившие, воздействуют своими новыми (уже надо думать «размороженными») параметрами на тех, кто остался в «настоящем» и обобщенные характеристики настоящего становятся иными. Настоящее по-прежнему осталось настоящим, но его параметры приняли другие значения. Изменившись, они естественно воздействовали на людей, благодаря чему происходит корректировка их астрально-­ментального плана. В таких случаях (а иногда эти процессы бывают кратковременно-­резкими) люди замечают: «мир изменился». Происходит это периодически — верхний «слой» регулярно «осыпается» на головы живущих в настоящем. Ужасно то, что все эти события, (и причина тому очевидна) должны и ­сопровождаются-таки шквалом стихийных бедствий, вой­н, революций, которые в свою очередь инициируют развал, исчезновение целых государств и передел карты мира. И разумеется через все это — человеческие жертвы, жертвы и жертвы. Главным в статье было то, что этот Шмульгаузен толково разъяснял, — будущее, так же, как и прошлое — это отдельно существующие континуумы. И если их параметры (несмотря на замороженность и спрессованность) сходны по своим значениям с параметрами настоящего (смотри несколько простых зависимостей), то, стало быть, в них возможно существование. И если в прошлое попасть вряд ли возможно (еще несколько изящных формул), то в будущее (и еще немного), получается, что можно, да еще как! Вот только само существование в будущем ничего общего иметь с тем «мнимым» будущим, до которого доживают люди, не может. Скорее всего, оно будет напоминать склад «не распакованных» событий — протопараметров. И как это себе представить, — вот тут даже хитрый Шмульгаузен осекался.
«Да, я помню тот день. Я помню эту статью. Я пережил ее так, как давно не переживал никакое другое событие. У меня в душе тогда замерцала ­какая-то неосознанная надежда. На что надежда? понятия не имею. Вот только откуда это все помнит Альсанванч?»
— Не буду скрывать, дорогой Вадим Александрович. Это сделали мы. Да, да. Этот журнал фикция. Нет, статья — правда, а журнал — фикция. Нам надо было, чтобы вы на него наткнулись. Мы рассчитали, что должно быть в журнале, чтобы вам было интересно и… вы уж нас простите. А вы ведь и не заметили, что Шмульгаузен не астрофизик. Он даже не математик. Он инженер-­механик. И его работы в таком журнале быть не могло. «там» у механиков свой журнал есть. Но у механиков журнал не красочный, вы бы там на эту статью внимания бы не обратили, и нам сложнее было бы сейчас. Но это уже тонкости. Важно то, что вы статью прочли, переработали в голове и сделали выводы, которые нас вполне устраивают.
Трехстворчатый шкаф, буфет, с застекленной матовыми полосками дверцей.
— То есть?
— Что «то есть?»
— Какие выводы?
— Чуть позже, Вадим Александрович, чуть позже. Пока двинемся дальше. Так вот. Гибель народа это, и наша с вами гибель. И вы это понимаете. Потому, конечно понятно, наше стремление разобраться в этом. Вульгарно говоря, ­жить-то все хотят. Да? Так ведь, Вадим Александрович? мы подошли к исследуемому вопросу, с другой стороны. Шмульгаузен подтвердил наши догадки, и если хотите, научно обосновал. Разумеется, он сам об этом ничего не знает.
— Простите, за откровенный вопрос, Альсанванч, вы из ФСБ?
— Ну вот, Вадим Александрович, ну зачем вы так, ну честное слово, портите приятный разговор двух умных людей. Мы с вами сидим так хорошо, обсохли почти уже, а вы фээсбэ, фээсбэ… да даже если и фээсбэ, ­вам-то что? не один ли хрен?
— Я бы так не сказал.
В этот момент я увидел, что поворачивается не только комната, но и вид за окном. Сейчас там виднелся ­какой-то маленький дворовый сад с толстым одиноким деревом. И выглядело это так, будто наш этаж теперь совсем не верхний. Я потерял мысль, которую хотел высказать.
Громко тикал будильник. Альсанванч встал со стула и захромав к стене (видно ногу отсидел) включил свет. Я поднял голову. Оранжевый матерчатый абажур с бахромой. Настоящий антиквариат.
— Ну. Продолжайте, продолжайте, я слушаю вас. — он опять уселся напротив меня.
— Я, ну, … а кстати, откуда так подробно вы все знаете? — почти озлобившись, вдруг воскликнул я.
— Вы невнимательно прочли мою визитную карточку. Там все сказано.
— Там сказано, что вы любите насекомых.
Он не обратил внимания на иронию.
— А вам известно, например, что насекомые, даже разделенные достаточно большим расстоянием, постоянно имеют полную информацию друг о друге? где кто находится, что кого окружает, и чем кто занят?
— Я ­что-то слышал об этом. Кажется, там имеет место естественная радиолокация.
— «радиохренация»! Ничего подобного. — он встал на колени на своем стуле и приблизился ко мне лицом. — совершенно неправильно. Абсолютно. Наш отдел тринадцать лет положил на то, чтобы выяснить суть дела.
— И выяснили? — ехидно спросил я.
— И выяснили! — так же ехидно ответил он. — выяснили! Снова не буду вдаваться в подробности (да, кстати, это и секретные сведения) — в чистом виде они производят перевод всей информации, фиксируемой органами чувств (по системе «что вижу — о том пою») в цифровой код и затем передают на собственной частоте. Причем безошибочно тому, кому она предназначена. Представляете себе? микроскопический дешифратор, приемник и передатчик одновременно! И все это с собственной памятью! Мечта любого шпиона! Да что шпиона.
— Ну, и?
— Что «ну и»?
— Я хотел спросить дальше что?
— А вы не догадываетесь?
Я догадался, но догадка выглядела слишком смелой.
— Вы хотите сказать, что насекомые могут передавать информацию не только друг о друге? — осторожно начал я.
— Уф-ф, ну ­наконец-то, мы начинаем приближаться к главной теме и взаимопониманию. Не прошло и полгода.
— Издеваетесь?
— Нисколько. А давайте еще чайку, а?
— Давайте.
«какой сегодня интересный день. Я его тоже запомню навсегда. Напишу об этом ­когда-­нибудь. Рассказ. Обязательно напишу». Я встал со стула, — тоже размяться, и подошел к окну. Я давно мечтал побывать в комнате с окнами, выходящими на крыши домов, что, напротив. Был у меня такой «бзик», и до сих пор остался. Думал: вот найду такое окно, подойду к нему и буду стоять, и смотреть, смотреть, смотреть. И мечтать. Так и проживу оставшуюся жизнь, глядя на крыши. Но за окном меня ждал сюрприз, разве что сходный с кирпичом, свалившимся на голову. Там я увидел грязный асфальт сенной площади, по которому ветер гнал обрывок газеты молочный ларек справа, а прямо угол дома номер тридцать пять и уходящий в перспективу Спасский переулок. Вправо и влево уходила «садовая». Когда Альсанванч вернулся с кухни, морщась от парящего чайника, мое лицо видимо еще не оправилось от удивления.
— Ч­то-то не так, Вадим Александрович?
«Будто сам не знаешь».
Он не отреагировал.
— Давайте лучше возобновим наш разговор, а то скоро темнеть начнет, а вы ведь не любите темноты, я прав?
— Да, вы как всегда правы. — я вздохнул и снова занял свою позицию на стуле.
— Я вас перебил, — он налил мне новую чашку своего необыкновенного чая, — извините ради бога, продолжайте, пожалуйста.
— Если я вас правильно понял, или точнее догадался, то, по вашему мнению, насекомые могут передавать информацию не только о своих собратьях, но и о других «объектах», например, людях?
— Не только могут, не только могут дорогой мой, а передают постоянно. Одна задача — контакт с ними наладить и информацию эту кропотливо обработать.
— И вам удается наладить этот контакт?
— Да. Теперь, последние годы, да.
— А что это за насекомые, простите за нелепый вопрос, и, как это вообще происходит?
— Обычно. Вокруг нас с вами, даже тогда, когда нам кажется, что мы одни, на самом деле полно живых существ. Это такие же обитатели нашего мира, как и мы. В том числе, это и различные бытовые насекомые (я говорил, что понятие насекомых для нас — условно) — клопы, тараканы, ну и, там много чего еще. Мы их можем не видеть, но это не значит, что их рядом нет. А они, кстати, (и не без нашей помощи) бывают весьма чувствительны, к различным звукам, в том числе и речи. Они автоматически фиксируют все происходящее в доступном для себя звуковом диапазоне и так же автоматически это передают. Наша задача — уловить переданное.
Я собрал в кулак весь свой сарказм и задал вертевшийся на языке вопрос:
— Так вы хотите сказать, что у вас в фээсбэ осведомителями служат клопы?
Его лицо вдруг стало серьезным, и он жестко отчеканил:
— А нам не важно, какой у тебя внешний облик, нам важно, чтобы ты родину свою любил, понятно?
— Понятно. Простите меня, я смущен.
— Так я вам и поверил.
— Нет, серьезно, не обижайтесь на меня, вы ведь должны понять, это так необычно — клопы-­доносчики…
— Не только клопы. А и тараканы, и блохи, и прочие твари. Главное, что это оказалось возможным. Но мы отклонились от темы. Итак, вам теперь понятно, откуда мы про вас все знаем. Понятно вам также должно быть и то, что мы подробно знаем уже о достаточно многих. Да, да, даже о тех, кто «евроремонт» себе сделал и думал, что избавился от нежелательных «сожителей».
— Простите, что теперь я вас перебиваю, но…
— А вы не перебивайте меня, а послушайте. У нас времени с вами фактически мало, мало, понимаете? я тут антимонии с вами развожу, а у нас счет может на месяцы идет. А это очень небольшой срок, оч-ч-чень. Поэтому заткнитесь пожалуйста и послушайте оч-ч-чень внимательно, и без комментариев, ладно?
Я испуганно кивнул.
— Так вот. Нам точно известно, что очередной процесс «осыпания» континуума «будущего», начало которого мы датируем примерно тысяча девятьсот восемьдесят четвертым годом, в последнее время приобретает весьма серьезные масштабы. Изменения параметров настоящего носят закономерность, которую в скором времени можно будет характеризовать как экспоненциальную. Надеюсь, вам не надо объяснять, что это такое. Последний раз, такой уровень «осыпания» по нашим расчетам имел место в тысяча девятьсот шестнадцатом. Он, правда, в отличие от нынешнего, долго зрел — ­где-то с середины девятнадцатого века, но теперь это не имеет значения. Что было дальше — вам известно. Вы, конечно, можете мне возразить, — и это будет логично, что, мол, как же объяснить события, происшедшие далее. А я вам отвечу. Нас вообще «потряхивает» по сути все последующие с того предреволюционного времени годы. Но именно «потряхивает». А теперь — это уже опять серьезный масштаб. Таким образом, на основе предыдущего опыта мы можем сделать вывод о грядущих (и это опять очевидно), массовых человеческих жертвах. Не интересно даже, в результате чего или кого. Здесь суть — итог. А он уже вполне прогнозируем. Не мы эти законы устанавливаем, и не нам их менять. Да и к слову сказать, — вы ведь и сами замечаете, как за последние десять-­пятнадцать лет изменился окружающий мир. Он просто наводнился натуральными, полноценными дятлами, которые с поразительным старанием занимаются перепутыванием причинно-­следственных связей нашего социума, разваливая и дестабилизируя общество в самой основе его. Причем это уже форма их существования. Для них — это нормально.
— Альсанванч. Мне здесь не совсем понятно…
— А что тут вам не понятно? вы же сами об этом писали.
— Да, я писал, но я не связывал это с континуумами.
— А мы связываем, потому что пошли дальше, и занимаемся этой проблемой серьезно. Вы ведь сами считаете, что надо ­что-то делать с этими тварями, которые внешне похожи на людей, а по сути своей, являются анти-людьми. Замещая собой людей, они приведут общество к гибели, — вы пишите об этом. Или теперь вы не дай вам бог, сомневаться начинаете? Вадим Александрович, что с вами? Очнитесь! Вы ведь не первый год их наблюдаете. И снова не мне вам рассказывать, на что они способны. Вы ведь сами прошли (и продолжаете проходить) через горнило испытаний «дятловством». Как и многих других, вас унижали и топтали по жизни, начиная с жэка, смеясь вам в лицо и упиваясь своей властью над вами. Это ведь и вам ухмылялись в лицо холуи-­охранники, которые, пользуясь отсутствием «хозяина», с удовольствием намекали на вашу (и использовали с удовольствием!) Пусть временную, но зависимость от них. Да что говорить! Берите выше! На каждом шагу, на каждой ступеньке вашей жизни, вы сталкивались (причем регулярно) с тем, что если есть цепочка тех, сквозь которых нужно пройти, то обязательно в ней будет свой дятел. И так до самого-­самого верха!
— Может так и должно быть. Равновесие в природе.
— Так если бы равновесие! Их становится все больше, и процесс этот, похоже на данном историческом этапе не обратим!
— Из чего вы делаете такие выводы? Может все не так уж и плохо, в ­конце-то концов?
— Что неплохо, что неплохо? вы же сами все прекрасно видите. И согласны со мной абсолютно, к чему это ерничанье? Общество наших людей просто погружается в пучину безнравственности все более и более. У нас уже навязли на зубах слова о переполненности, поступающей к нам информации сексом и насилием, но ведь это правда, правда, Вадим Александрович! Они говорят: «рынок сам отрегулирует». А он ни хрена не регулирует, потому что он не рынок, да даже если б он и был у нас тут, на этом месте, то ни к чему хорошему бы это не привело. Вот этот вот самый разношерстный и внутренне противоречивый наш народ — идеальный пример физической системы, стремящейся к покою. Поэтому дай ему рынок, или хрен не важно что, но то, что он выбрать может и захочет, это будет выбор в примитив. В покой физической системы. А это и есть падение нравов. Потому, что для того, чтобы быть хорошим, честным и добрым — надо напрягаться — энергию тратить. А быть плохим, — элементарно, для этого энергия не нужна, достаточно просто делать то, к чему тянет, — а тянет к примитиву, потому что это и есть минимум желаемый, то есть покой. Джордано Бруно однажды сказал: «воистину, невежество — лучшая из наук, она не требует ума и не печалит душу!» они не хотят напрягаться, потому, что теперь это можно. Зачем печалить душу? А невежество — тождественно примитиву. И объясняется это рынком. Очень наглядно: вы обратили внимание на то, как упал в последнее время уровень интеллекта издаваемых книг? это между прочим показатель и еще какой. «они» опять говорят рынок, мол, он сам регулирует. И вот мы видим результат. Почитайте названия этих популярных книжонок, жалких газетных статеек, заголовков пошленьких журнальчиков и поймете, чего хочет народ. Он хочет невежества, насилия и секса. Причем, чем проще, откровеннее, циничнее, тем лучше, чтоб думать (читай жевать), не надо было, чтоб сразу, — проглотил и все. В нужное время в туалет сходил, и готов к новой порции. Но ­мы-то с вами знаем, что мозг человека — он как оружие, требует каждодневного упражнения. И если его изо дня в день работать не заставлять, то он тупеет. Вы же без меня видите, до какого маразма человеческого мы докатились. С одной стороны, примитив, а с другой (что естественно), чудовищное самомнение о собственной многозначительности и, стало быть, вседозволенности. Они скоро на улицах опрастываться будут, им уже в троллейбусе подвинуться — за падло! Мы с вами у последней черты стоим. Все почти в доме нашем разрушено, осталось немногое — семья. Но и она уже под угрозой. Клинья между мужчиной и женщиной в нашем обществе уже бьются. Скоро, скоро все, ох скоро!
— А кто это они, Альсанванч?
— Вы ­все-таки странный Вадим Александрович, человек. Не поймешь вас иногда, то ли прикидываетесь, то ли до вас действительно не доходит. Они — это дятлы те самые, от которых вы, и такие как вы страдаете, и от которых я и такие как я спасти вас и себя хотят. Теперь понятно?
— Понятно.
— Через некоторое время, параметрально измененный континуум даст им возможность (или точнее, заставит их), тем или иным способом создать провокационную ситуацию, которая вызовет цепную реакцию бедствий разного уровня. Наверное, с этим ­как-то можно было бы бороться. То есть уменьшать количество дятлов до минимума, не доводя его до «критической» массы. Но мы потеряли контроль. Вот, почему мы торопимся. Мы не можем остановить процесс «одятловывания» общества. Мы даже не можем до сих пор полностью выявить механизма его развития. Избавиться от них нам не представляется возможным. Поэтому, мы видим выход в одном, — изолировать нас. Это может показаться на первый взгляд сумасшествием, но это не лишено смысла. Только представьте себе, что удается отобрать наиболее развитых и здоровых в интеллектуальном и нравственном смысле людей и отправить их туда, где они будут в безопасности. «колонисты» начнут новую жизнь, положив начало обществу, где контроль за «одятловыванием» установлен.
— И они тоже будут называть себя русскими. А вам не кажется, дорогой Альсанванч, что общество не может состоять только из хороших людей, просто исходя из законов сохранения?
— Кажется, Вадим Александрович, кажется. И конечно в новом обществе появятся свои отрицательные персонажи. Но, поверьте мне старику, там, где контроль установлен…
— Хорошо, хорошо, а как насчет отбора. Его тоже вы будете производить?
— Нет, Вадим Александрович, не мы. Вашу судьбу решат, как раз наши маленькие друзья — они не только передают, они еще и анализируют.
— Анализируют?
— Да, представьте себе, ­что-то вроде теста на уживаемость и вписываемость.
— Не понял, поясните, пожалуйста, если можно.
— Можно. Иначе говоря, они «оценивают», является ли анализируемый таким «объектом», который в состоянии жить в гармонии с природой или представляет для нее инородное тело. И тех, кто «подходит» — своеобразно «метят». И это тоже ведь не лишено смысла, причем очень серьезного смысла, если вдуматься.
— Так вот кто решит судьбу будущего общества!
— А не надо дятлами становиться и гадить под себя промстоками, тогда бы сами и решали свою судьбу.
— Теперь понятно, почему вы «их» права защищаете.
— Защищали, и защищать будем, — они беспристрастные единственные судьи, голос самой матери-­природы. Поэтому, мы заинтересованы в том, чтобы они беспрепятственно и полноправно существовали в каждом доме людей.
— Но это уже нарушение моих прав! Это вторжение в мою жизнь!
— Давайте обсудим это позже, если придется. Так вот. Единственно возможным вариантом изоляции мы считаем континуум будущего. Если параметрально возможно там находиться, значит, следует пробовать. Да мы уже собственно и пробуем.
— И что там? кстати, а почему бы туда не послать «ваших» членистоногих приятелей?
— Опять иронизируете.
— Нисколько.
— Хорошо. Мы пробовали. Там они молчат. Да и отправлять их туда — морока еще та. С людьми легче гораздо.
— А почему они молчат?
— Нам это не известно. Поэтому, мы и посылаем туда только людей.
— Так что там?
— Вы мне не поверите, если я расскажу. Нам кажется, пока, во всяком случае, что там, у каждого, свое будущее. Иначе говоря, каждому — свой участок склада не распакованных изделий. Да и взаимоотношения у посылаемых с «будущим» могут быть своеобразные. В зависимости от того, кто приходит.
— Это как?
— А вот так. Как хочешь, так и понимай.
— И вы конечно не хотели бы основывать колонию на «плохом» участке, «с туманом, дождем и глинистой почвой», например, я правильно думаю?
— Да, в общем правильно.
— И вы ­почему-то считаете, что мне достанется хороший участок.
— Не знаю, не знаю. Но у вас очень интересная предыстория. И нам кажется, что это может иметь особое значение.
— И какая же у меня предыстория? — осторожно спросил я.
— А вот послушайте. В тысяча девятьсот восьмом году, в нашем любимом с вами городе в семье потомственного дворянина, известного русского инженера Александра Игнатьевича Терентьева, родился сын. Его назвали Евгением. Через девять лет, в его семье появился второй ребенок — Вадим. Его приняли на воспитание от бывшего студента-­медика, племянника очень близкого друга семьи Терентьевых. Мама ребенка случайно погибла во время февральских волнений. Ее непутевый муж, неудавшийся доктор, был сам болен чахоткой. Ребенку грозил приют, что в смутное время означало практически смертный приговор. Так уж видать, сложилось, что Александр Игнатьевич был что называется, в непосредственной «близости» от печальных событий. Он поступил так, как и следовало поступить сострадательному сердцу. Жена Александра Игнатьевича полностью и решительно поддержала решение мужа. Мальчик воспитывался в семье как родной брат Евгения. Никто и никогда не узнал, что Вадим — их приемный сын. Он был таким же сыном инженера Терентьева, как и Евгений. Семья у них, надо сказать была крепкая, любящая. Мальчики привязались друг к другу и стали настоящими братьями. Став взрослыми, они пошли по стопам отца. В конце тридцатых годов — Евгений Александрович Терентьев тоже становится известным инженером в области гидротехнических сооружений. Вадим Александрович — весьма успевающий студент института инженеров путей сообщения. Конечно, они были совершенно разными людьми. Евгений — терпеливый, не очень общительный, спокойный, трезвомыслящий человек. Вадим — порывистый, способный на авантюру, вспыльчивый и резкий. И все же отец мог бы ими гордиться, если бы не скоропостижная смерть от саркомы бедра в тридцать втором. Но, это не важно. В тридцать пятом, от сердечного приступа умирает их мать — Ирина Семёновна. Незадолго до окончания вой­ны в Испании, туда тайком отправляется Вадим. Его заочно отчисляют из института. Вот здесь начинаются странности. Получается, что он действительно туда добрался (хотя по логике и фактам это было практически невозможно), был тяжело ранен, возвращен в СССР. Награжден, но об этом нигде не сообщалось (и понятно почему). Никаких подробных документов мы не нашли. Только косвенные доказательства. Был восстановлен в институте и продолжил учебу. Вскоре началась великая отечественная вой­на. Евгений Александрович с первых дней уходит на фронт и погибает под Оршей в июле сорок первого. Вадим же, не взят на фронт по состоянию здоровья и в течение всей вой­ны, включая блокаду, работает в специальном кб над созданием железнодорожного снаряда. Этакой реактивной бомбой, которая должна была катиться по рельсам. Сначала, предполагалось, что это оружие будет использоваться в партизанских отрядах на оккупированных территориях, потом… а вот потом, опять неясно. Опять провал во времени, который только в пятьдесят втором заполняется ровно на одну каплю. Двадцать второго апреля пятьдесят второго года, инженер в. А. Терентьев награждается месткомом ИРТ (институт реконструкции тяги) именными часами. Все! Понимаете, все! Мы искали его где угодно. Исчез. Он просто не числится ни в списках живых, ни в списках мертвых по территории СССР.
— Я пока не вижу ничего предосудительного. Мало ли что бывало раньше. Разве сейчас люди не пропадают?
— Пропадают. Но этот — не обычный человек.
— А какой?
— Я не сказал еще одной вещи. В тридцать шестом, у Евгения Александровича тоже рождается сын, которого он называет в честь горячо любимого «брата» Вадимом. В конце сорок первого мальчик погибает при ночной бомбежке. Прямое попадание — он был дома в этот момент. Кстати, среди обломков здания его тоже не нашли.
— И какая связь, я все еще не улавливаю.
— А связь такая. У Терентьевых в роду была интересная традиция — иметь медальоны с локонами детей. Несколько медальонов с монограммами, было сделано на заказ, еще до революции старшим Терентьевым. Рождался ребенок — и у него был свой медальон. Под одной крышечкой — фотография, под другой — локон. Я не буду утомлять вас детективной историей о том, как нам удалось раздобыть эти медальоны, скажу сразу результат. После сравнения выяснилось, волосы, находившиеся в них, принадлежат одному и тому же человеку.
— Ну и что?
— Вы не понимаете?
— Нет.
— Вадим Александрович Терентьев, и маленький Вадим Евгеньевич Терентьев, жившие в одно и то же время и не имевшие между собой никаких родственных связей, получается, были одним и тем же человеком!
— Ну, тут могла быть какая угодно шибка, столько лет назад…
— Нет, Вадим Александрович, ошибки тут никакой нет.
— Я бы ­все-таки не стал доверять содержимому этих медальонов. А может, что перепутали, может просто положили одни и те же локоны как вы выражаетесь в оба, да и генетическая экспертиза даже не дает сто процентной гарантии, да мало ли что может быть — можно эксперта подкупить, если надо ­кому-то там…
— Нет, нет, и нет Вадим Александрович. Если бы не было стопроцентной уверенности, я бы об этом вам не говорил.
— Ну, хорошо, а со ­мной-то какая связь ­все-таки?
— А такая, что не успел исчезнуть Вадим Александрович Терентьев, как через три года, на свет появляется новый Вадим Александрович Терентьев, казалось бы, никакого отношения не имеющий к исчезнувшему.
— Ну так что? уж не хотите ли вы сказать, что на основе совпадения имен (да это действительно оригинально, но ведь бывает и такое), вы составили некую логическую цепь…
— Опять неправильно, Вадим Александрович. Цепь мы составили только после того, как взяли на анализ ваши волосы.
Наступила пауза. Я почувствовал, что то, что он скажет дальше подействует на меня ­как-то не очень хорошо.
— И-и-и, что?
— А то, мой юный друг, что получается, теперь, что те двое и вы — теперь уже трое — одно и то же лицо.
— То есть как?
— А знаете, что, Вадим Александрович, поздно уже, оставайтесь-ка вы у меня ночевать, хорошо? у меня раскладушка есть. Нет, правда, позвоните домой, успокойте маму, вам ведь не нужно жене звонить, вы же ушли от нее, так? оставайтесь, оставайтесь. С работой вашей я все улажу, не волнуйтесь. Оставайтесь, не бойтесь.
Предчувствие ­чего-то надвигающегося совершенно неизвестного, но нового, самое главное нового, полностью меняющего мою жизнь, дало мне силы решиться на это.
У меня было еще много вопросов, и я остался.

II. Иллюзии рассудка

Дух и мысль, первооснова сущего в абсолютных тишине, мраке и холоде. Когда «нет ничего», это есть бесконечность. Пустота. Она не имеет и не содержит времени. Поэтому она мертва, поэтому она вечна. Но дух и мысль, слитые воедино — всегда отправная точка. Даже в мертвой бесконечности пустоты. Они тоже вечны, но потому, что живы. Два противоположных начала — чаши весов. Дух и мысль имеют свое время. Это время — есть мысль духа. Его исчисление таково, что известно и понятно только им. Самой мысли и самому духу. Они есть суть инструменты друг друга и исполнители великой музыки. Музыка пустоты — движение мысли духа, результат нарушения равновесия весов, благодаря истечению времени.
Нет концов вервий, не имеющих начал, ибо нет вервий, не имеющих начал и концов.
И это значит, что всегда есть срок, и этот срок всегда наступает. Дух волен мыслью, а мысль вольна духом. Но дух всегда — есть закон, а мысль суть его. Лишь так возможно объять пустоту и начав в ней движение, созидать.
Сфера — есть первый и главный субстантив пустоты. Рождение сферы — есть разрыв бесконечности. Множество сфер — есть запрет тишины. Излияние тишины в звучание сфер — первая фаза движения.
Звезда — есть главный субстантив сферы. Рождение звезды — есть наполнение жизнью бесконечности. Множество звезд — запрет мрака. Перетекание мрака в свет звезд — вторая фаза движения.
Земля — есть причина жизни звезды. Рождение земли — есть наполнение смыслом существа бесконечности. Создание духом и мыслью образных и подобных — преображение земли. Множество земель — запрет холода. Ибо холод и есть отсутствие преображения, а множество преображенных земель — преображение звезд. В том есть вторая фаза движения.
Все движения — триедины. Каждое — символ рождения, расцвета и угасания. Но движение — есть жизнь, и значит, жизнь всегда есть рождение, расцвет, угасание. Не оконченное движение — есть нарушение цикла жизни. Оно нарушает движения, связанные с ним, и, влияя на все их фазы, меняет хотя бы один звук в музыке сфер. Поэтому только дух и его мысль имеют вето на движение и жизнь…
И коль скоро сфера — тоже есть жизнь, запрещающая бесконечность, то, значит, с появлением жизни бесконечность приобретает предел, и более — свое триединое движение жизни. И стало быть, по угасанию ее, снова наступят мрак тишина и холод. И снова будут дух и мысль. И снова будут недвижные чаши весов. И снова наступит срок.
Потому что дух и мысль — всегда живы.
Следом — всегда пробуждение.
Пробуждение.

III. Сердце рассудка

Мое пробуждение не было приятным. Я был опрокинут навзничь, и окружен чернотой. Размытое светло-­серое пятнышко вдруг появилось ­где-то высоко над головой и произнесло:
— Это небо.
­что-то толкало меня в спину, видимо, стараясь приблизить к небу. Но сила эта была настолько мала, что казалось вот-вот иссякнет, а чернота (я вдруг ощутил это), ждет, когда та отступит. Ждет, чтобы забрать к себе — вниз, подальше от любого света, в сон, потому что свет и бодрствование — это дыхание, а дыхание — означает жизнь. Мое дыхание, моя жизнь — означали её смерть. И она была готова бороться за свою жизнь. Она ждала. Мне было страшно.
Страшно.
Страшно.
Мне было страшно, что я вдруг опять засну и во сне перестану дышать. И я старался. Я снова и снова вдыхал все глубже, как только мог. Стискивая зубы, сбивался с ритма и не успевал, как следует выдохнуть. Так я отгонял сон.
Внезапно страх стал уходить, пятнышко посветлело, разрослось и закрыло собой черноту. Я почувствовал нечто на своем лице и чуть не испугался снова, думая, что это притаившиеся остатки черноты. Показалось: стоит успокоиться и они, воспользовавшись мгновением, отнимут у меня дыхание, вернув ее обратно. Но, слава богу, это было не так. «нечто» было видимо сродни силе, толкавшей меня наверх. С ним воздуха стало больше — свежего и необычайно приятного…
Когда я полностью успокоился, появились голоса. Они приблизились, и я увидел склонившихся надо мной. Вокруг был белый свет и люди, одетые в белое. Первым чувством после покоя было удивление. Я удивился тому, что после только что пережитого, так хорошо понимаю происходящее вокруг. Мой ум был совершенно ясен. Мне даже показалось, что среди голосов я различил голос пятнышка, но потом понял, что ошибся. Он остался там, в черноте. Люди видимо были лекарями и обсуждали мое положение. Их плавная и певучая речь была мне непонятна. Но я ­почему-то расположился к ним и даже постарался улыбнуться. Это не осталось незамеченным, они удовлетворенно закивали, их разговор пошел оживленнее. Затем я почувствовал легкий укол в правую руку и — будто перенесся на огромные качели. Я понял, что засыпаю, но делал это теперь безо всякого страха, так как это делает человек на славу потрудившийся за день, и заслуживший отдых…
Проснувшись, я ощутил себя легким как пуховое перо, и сразу же выяснил, что совсем не имею сил. Сесть на постели удалось с очень большим трудом, а взгляд через плечо принес головокружение. Тем не менее, я успел заметить в окне (слева от изголовья) сверкание солнечного дня и ветку дерева без листьев. В этой комнате, напоминавшей госпитальную палату, кроме моей постели, тумбочки, стула, и скамьи ничего не было.
Дверь в стене, что напротив окна, отворилась, и в нее вошли двое в уже знакомых белых одеждах. Я отметил, что зрение у меня неважное — пока они подходили, я видел их все хуже, однако успел разглядеть, что, хотя бы, один из них выглядит весьма странно. Его огромная лохматая голова, не имевшая шеи, нелепо торчала из воротника просторного халата, занимая его целиком. Из-под подола вместо ног торчали противные лапы, напоминавшие птичьи. Заправленные в карманы рукава были пусты. Они подошли совсем близко, и одновременно уселись на скамью. Второй, который был явно человеком, ­что-то сказал. Я ничего не понял. Считая это неким добрым пожеланием, я попытался ответить ­что-нибудь подобающее, и поймал себя на мысли, что с трудом подбираю слова. Кстати, это были мои первые слова! Пока я бормотал свой спич, лохматый заерзал и повернулся к человеку. Тут, я заметил еще одну странность, — у него был клюв.
Вместо носа. Нет, вместо рта и носа.
Огромный клюв, доходивший почти до пояса.
я сбился и замолчал, чтобы затем снова поразиться. Лохматый вдруг наклонился в мою сторону и неожиданно, почти не раскрывая клюва, заговорил на моем языке. Он говорил, будто коверкая слова, но (так мне показалось), я понимал все. Это было радостно и необычно! Сердце мое забилось как у восторженного ребенка, выбравшегося из сказочного лабиринта, я подумал, что, наверное, молчал целую вечность! С помощью «клювастого знатока» мы обменялись первыми приветствиями, закончившимися уверениями с их стороны в наилучших видах на мою персону. Ими было кратко объяснено, что в связи с моим теперешним состоянием, предстоит весьма серьезный курс лечения, но опасности никакой для здоровья не предвидится и в конечном успехе не сомневается никто. А сейчас я перевозбужден, и мне следует принять немного пищи и отдохнуть. Они зайдут позже и наш разговор, несомненно, приятный для обеих сторон продолжится.
Они вышли, а я, оставшись наедине с собой, мысленно окрестив переводившего мою речь турком (откуда оно взялось, это слово?), сладко задремал.
Уже начало смеркаться, когда двое утренних посетителей, после того, как меня покормили, появились снова. Мы все устроились поудобнее, и лохматый снова взял на себя обязанности переводчика.
Я уже не воспроизведу подробностей первой беседы, потом их было достаточно много. Мое внимание еще было рассеянным и, я, как ни силился все же сбивался, считая дни нашего общения. Одно могу сказать, наверное, на первых порах я узнал не так много. Например, что человека, разговаривавшего со мной через турка следует называть куратором. Что место, где я нахожусь, называется академией. Что имена моих собеседников для меня совершенно не произносимы, как и многие слова их лексикона. Что мне совершенно не о чем беспокоиться, и что меня обязательно «поставят на ноги». И еще множество всяких мелочей, которые не имели для меня почти никакого значения.
Мое лечение заключалось в регулярном употреблении настоев на травах, нетрудной гимнастике по методу господина куратора, и длительном сне.
Шли дни, и, несмотря на то, что выздоровление (как считалось моими покровителями) хотя и медленно, но, приближается, это не доставляло мне особой радости, потому что главные новости были печальны.
Я почти ничего не помнил.
Так, выяснилось, что, не смотря на первые успешные беседы, я не помню большинства слов, обозначающих действия, предметы и многое другое, из-за этого часто вынужден пользоваться жестами. Однако я заметил, что в голове моей, во время наших разговоров или рассуждений в одиночестве вдруг обнаруживаются не только отдельные слова, но и целые фразы на их, незнакомом языке смысл которых был мне определенно понятен, даже при всей его сложности. Я не мог вспомнить ни моего имени, ни имен близких мне людей, ни своего ремесла, однако, мне удавалось вспоминать ­какие-то исторические события при уверенности, что они никакого отношения не имеют к тем местам, откуда я родом. Я вообще ничего не мог вспомнить о своем прошлом. Совсем. В то же время мне иногда приходили в голову некие воспоминания, даже возникали большие эпизоды из происшествий (видения?), в достоверности которых я не сомневался, но, они совершенно не могли быть приняты на мой счет. Все вместе это не составляло никакой целостной картины, из которой могли быть сделаны хоть ­какие-­нибудь выводы в связи с моей личностью.
Следует отдать должное моим новым друзьям, — они постарались окружить меня заботой, и помогли воспрянуть духом. Было обещано, что через некоторое время моя новая жизнь начнет меняться к лучшему, потому что скоро — консилиум.
А пока — следует, как можно больше отдыхать и добросовестно принимать лечение до полной поправки. Я пытался спрашивать, но не было вразумительных ответов по поводу того, сколь долго я здесь нахожусь и как, вообще я здесь оказался. Остались без объяснений даже вопросы относительно моего имени и диагноза. Были разглагольствования о длительном ремонте, текучке (еще одно интересное слово!) Персонала, смене руководства, переезде и утрате части архивов, — в общем, похоже, меня нарочно забавляли, чем попало, лишь бы не приставал.
Вскоре (я уже оставил надежду для точного измерения времени) в моей комнате действительно собрался консилиум. Я немного нервничал, и чувствовал неловкость, когда увидел, как в мою пусть и просторную палату вошли приблизительно два десятка людей и разместились кто где. По привычке я мысленно назвал их «людьми», но это было не совсем так. Часть из них (и, кстати, большая) были как близнецы похожи на моего переводчика. Однако его я сразу узнал, — оказывается, у него одного были пустые рукава, — у остальных же в них были просунуты передние конечности, слегка торчавшие наружу (и действительно, ведь если есть клювы, то должны же быть, наверное, и крылья?). Я неважный орнитолог (скорей всего никогда им и не был), но явная необходимость хоть ­как-то называть этих существ и их внешнее сходство с птицами ­почему-то натолкнула меня на слово «дятл». Я, не смог вспомнить, что именно это была за птица, и чем она отличалась от остальных, но название мне пришлось по душе, и я решил его для себя оставить.
Сначала было предложено выступить мне. Я сильно стеснялся, но с помощью турка мне постепенно удалось разговориться. Как мог, я рассказал о своем самочувствии, первых впечатлениях об окружающем мире, лечении. Отдельно упомянул о посещавших меня видениях, которые я сам окрестил «картинками».
Меня внимательно выслушали и не задали ни одного вопроса. Почти счастливый оттого, что смог произнести хоть ­как-то связанную речь, я сел на свое место, и затем начались выступления.
Первым взял слово небольшого роста, толстенький дятл, которого все называли начальником. Турок был тут как тут и уже шептал на ухо дословный перевод. Речь начальника касалась воспоминаний об основателях академии и их неутомимого и самоотверженного труда на ниве практической науки. Движения его отличались манерностью, сквозь них, как мне показалось, просвечивала любовь к позерству. Он вдруг резко перешел к освещению вопросов теоретической научной деятельности академических кафедр сегодня, все более, приближаясь видимо к теме обо мне. Потом он также неожиданно закончил, предоставив слово ­кому-то другому для более подробного изложения обсуждаемой сегодня проблемы. Следующий докладчик, щуплый лохматый человечек — мой куратор забормотал о почасовых нагрузках (?), разобщенности коллектива, отсутствии преемственности поколений и несогласованности действий. Я стал засыпать, и ­видимо-таки спал некоторое время, пока меня по-свой­ски, в бок, не толкнул турок. Встрепенувшись, я увидел уже нового выступающего. Теперь это был огромных размеров дятл, (просто настоящий слон). Я как раз открыл глаза, когда он говорил о том, что есть много неясного во мне самом. Неясность возникла конечно же, из-за утраты документов в архиве. Это случилось, частично благодаря ротозейству сотрудников и, частично, вследствие моей собственной расхлябанности (?!). Ее причиной, в том числе, могла быть моя слабая успеваемость по общественным дисциплинам в прошлом (??!!). По сему, есть предложение считать меня пациентом, находящимся на исследовании в академии без ограничения во времени, — то есть до желания одной из сторон прервать это исследование. И, кстати, о моей болезни. Однозначно ясно, что болезнь есть. Поскольку здесь было еще больше неясного, и относительно ее сути также отсутствовали достоверные данные, ­опять-таки, видимо утраченные вместе с документами архива (по причинам, уже перечисленным), слон предлагал считать, что моя болезнь — это сон, во всех его проявлениях и смыслах. Продолжавшийся довольно длительное время, совсем недавно он был торжественно прекращен специалистами кафедры для научного изучения его особенностей. И это, несомненно — тем более что все присутствующие только что (в который раз!) Убедились в моей склонности к этому недугу (видимо то, что, я задремал не прошло незамеченным). То ли по причине апатии к окружающему миру на то время, то ли по ­какой-то другой причине, но, предложение слона считать меня «больным, находящимся… и т. Д. …» абсолютно не потревожило мне души. Было предложено проголосовать. Я вместе с остальными бессознательно поднял руку, и получилось: «за» — единогласно.
Так стало, решено, — я болен, и моя болезнь заключалась в том, что я спал. Этим можно объяснить провалы в памяти, «картинки» и мое длительное нахождение здесь.
Значит, я молчал много лет, — этим можно объяснить языковые атрофации (?).
Я — спал…
Медицине известны подобные случаи и само событие не столь поразительно, однако длительность сна — действительно может впечатлять. Меня не было, ну, слон задумался на мгновение, скажем двести лет… впрочем, цифра эта не точна, — присутствовавшие зашептались между собой — опять эти исчезнувшие проклятые документы! Как ни крути — снова натыкаешься, на трудно объяснимое, — как же я попал сюда — так пусть этот факт останется загадкой! В науке всегда ­что-нибудь остается невыясненным. Но зато, вдруг заговорили они с гордостью, перебивая слона и, дополняя пробелы в его развивающейся фантазии — в течение всего времени сна мной занимались высочайшие мастера своего дела. За тем, чтобы моя жизнь не прервалась, следили приборы самых известных изобретателей, и, как только появлялись более совершенные аппараты — их немедленно доставляли сюда и подключали меня к ним. Впрочем, меня это ­почему-то тоже мало интересовало. К их общей радости, я боролся со сном. Собрание вдруг быстро перешло в общий галдеж. Присутствующие, явно довольные собой, вдруг стали вскакивать с мест, пытаясь, ­что-то добавить в создаваемую у них на глазах историю человека ниоткуда. Турок присоединился к ним. На меня уже не обращали внимания. Еще несколько минут, — и ­кто-то догадался открыть дверь и выйти в коридор, — кажется, это был начальник. За ним повалили остальные. Я остался один. То, что я стал свидетелем странного представления было еще полбеды. Хуже было другое. Я понял, что мне нужно было начинать жить заново.
С пустого места.
Видения не покидали меня, но я креп и приходил в себя. Уже вскоре после первого консилиума я довольно быстро с помощью видимо назначенных ко мне учителей начал осваиваться в новых условиях, и стал делать внушительные успехи. Мой мозг, застоявшийся без работы, с удовольствием впитывал в себя и подвергал анализу буквально все, что оказывалось перед глазами. Прошло всего несколько недель после начала обучения, а я уже мог бегло изъясняться на ломаном диалекте моих содержателей. Я заново научился писать. Еще несколько месяцев спустя мне разрешили пользоваться местной библиотекой, и я с удовольствием стал читать самые различные книги, включая специальные по естествознанию, философии, медицине и весьма преуспел в этом. Речь моя становилась совершеннее, а словарный запас ширился день ото дня. Я становился современным. Я вспоминал свой язык и даже пытался изучать третий, по словам моих преподавателей очень популярный. У меня появилось желание узнать и исследовать этот мир в его проявлениях. И я начал подглядывать за ним. Именно подглядывать — потому что, несмотря на разрешение выходить в коридор мне предписывались определенные инструкции в поведении. Турком довольно путано было объяснено, что для моей же пользы мне не следует общаться с кем бы то ни было кроме немногих сотрудников включая куратора и его самого. Но чем более запретен плод, — тем он притягательнее. Вскоре я убедился в необходимости вести записи о сделанных наблюдениях. Используя любую возможность, и пренебрегая глупыми, по моему мнению, инструкциями, я старался общаться с каждым, кого встречал, аккуратно ведя своеобразный дневник. Многие из обитателей и посетителей «моего» коридора охотно шли на контакт. Вскоре, я окончательно убедился, что, во всяком случае, его территория, за пределы которой я боялся пока выходить, принадлежит лечебному учреждению. Подолгу оставаясь без внимания своих хозяев, я заходил в палаты, или, находя укромные уголки в дальних закутках коридора, с жадным любопытством начинал расспрашивать своих случайных добровольцев — решительно обо всем, что приходило на ум. Некоторые из них совсем не удивлялись моей настойчивости и, как мне казалось, ожидали ­чего-то подобного. Часто они сами избирали темы своих рассказов — и надо сказать я им за это признателен — есть мысли, которые могут прийти в голову только собеседнику -– я в этом убедился. Находясь взаперти, я научился жить этим миром. Мне стали известны его порядки, традиции, законы. Я стал чувствовать его так, как будто жил в нем с самого рождения. Я научился видеть и слышать его, не видя и не имея возможности слышать. Я узнал его во всех подробностях, и был осведомлен о многих его тонкостях и особенностях. Чем больше я общался с людьми, тем более узнанное мною, принимало конкретные очертания. Мною был сделан вывод, что в этом новом для меня мире, по меньшей мере, есть одна проблема, которая до сих пор никем не освещена, притом, что волнует она очень многих. Я счел, грехом для исследователя (к сообществу каковых я себя в конечном итоге и отнес) не воспользоваться такой редкостной удачей. После этого расспросы и наблюдения мои стали принимать более целенаправленный характер. Чем глубже я постигал избранную тему, тем более удивлялся получаемым результатам и тем более убеждался в том, что открываться моим покровителям до поры до времени не следует. Записи, которые я делал, поневоле стали тайными. Но однажды, я решил, что пришло время делать следующие шаги.
— Господин куратор, разрешите высказать несколько интимных просьб?
— Письменно мой друг, письменно. Вы ведь знаете, как щепетилен начальник в отношении всего, что касается лично вас.
— Знаю, господин куратор. Разрешите исполнить?
Взгляд поверх очков:
— Исьтессьно — (господин куратор частенько говорит слова, о смысле которых, я догадываюсь лишь по интонации).
Поворот через правое плечо и эффектный выход за дверь.
Подача прошений в нашем учреждении — целый ритуал. Прежде всего, для этого следует иметь специальную тетрадь — «в клеточку» (спасибо господину куратору). Лист должен быть только одинарным, вырванным из тетради, и с неровным левым краем. Только на таком листе можно писать и подавать рапорт. Писать надо только фиолетовыми чернилами и специальным, тонким пером с деревянной ручкой. Перо приходится постоянно обмакивать в чернильницу, оно брызгается, пачкается и ставит кляксы (спасибо господину куратору).

Господину начальнику академии

Рапорт

Дорогой господин начальник!
Понимая вашу занятость, но, будучи истинным поборником науки, желающим внести посильный вклад в дело развития академии не могу не обратиться к вам с нижеизложенным. Я уже прочел много книг, и недавно получил право, как устно, так и письменно высказывать свои мысли. В качестве поощрения за проявленное усердие и общие достижения, на очередном консилиуме мне было разрешено находиться в коридоре в течение всего дня до отбоя. Считаю, что это время я несомненно в конечном итоге провожу с пользой для академии. Мой ум не может оставаться без дела, поэтому прошу вас разрешить мне вступать в контакты со всеми окружающими без исключения и делать соответствующие записи. Эти записи станут основой для труда, которым я намерен снискать ученую степень при академии. В случае положительного решения, также прошу вас обеспечить меня партикулярным платьем приличествующего фасона и соответствующим образом оборудовать кабинет для работы.

Путешественник.
Куратор ознакомился с моим рапортом. Для придания большей важности своей бумаге, слово «рапорт», я обвел жирной рамкой. Он снял очки и внимательно посмотрел на меня. Я сидел напротив, на специальном табурете для посетителей, выкрашенном в красный цвет.
— И что это за работа, которую вы собираетесь писать?
— Эта работа, господин куратор, исследовательского характера.
— Поясните, — он отодвинул очки и, положив руки на стол, сцепил пальцы, — если можно, поподробнее.
Я закинул ногу на ногу, и тоже сцепил пальцы — только на колене. Он это заметил, и его губы чуть дрогнули в улыбке.
— Она будет посвящена проблеме дятлов.
— Извините?
— Дятлов. Дятлов, которые вокруг нас.
— Вы имеете в виду птиц?
— Нет, господин куратор, я имею в виду дятлов.
Он расцепил пальцы и пожевал губами:
— Я не совсем… э… вы можете объяснить так, чтобы я понял?
— Конечно. Дятел — это птица, а дятл, — это другое существо.
— И что же это за существо?
— В ­этом-то и суть. По виду оно действительно напоминает птицу, но мне кажется, это только внешнее сходство. Я собираюсь заняться пристальным наблюдением за ними, делать записи и целью моей будет их изучение и доведение полученных результатов до широкой научной общественности.
— Вы сказали «их» — он подался вперед — «их» что, много?
— Да, очень много.
— И где же они м… обитают?
— Где они обитают, я не знаю. Пока. Может быть, это удастся выяснить в процессе исследования, но я наблюдаю их здесь.
— А точнее, где вам приходилось их видеть? — он встал из-за стола и подошел к окну.
— А можно мне тоже посмотреть в окно?
— Можно.
Из окон тех, к кому я заходил, был виден только унылый квадратной формы двор с мусором и забытыми ­когда-то очень давно, непонятного назначения, явно сломанными механизмами. На другой же стороне коридора было всего две двери — моя, и куратора. Остальное пространство тоже было заполнено окнами, но обилие зелени возле них не позволяло подойти к ним близко.
Я поднялся с табурета и приблизился. Все наши помещения расположены на последнем этаже большого трехэтажного здания, поэтому открывающийся вид — сверху вниз. За окном было так же солнечно, как и в день моего пробуждения. Огромное дерево, благодаря изгибу фасада будто распластывалось вдоль стены. Я видел его сильные ветви из своего окна. Оказывается, мы с ним смотрим на одно и то же дерево. Мое дерево. Только здесь больше обзор — внизу сад, с аккуратными, посыпанными битым кирпичом, дорожками. Они сходятся на небольшой прямоугольной площади, образованной эркерами, в которых располагались моя палата и его кабинет. Еще из окна виден памятник.
— А кому поставлен памятник?
— Не помню, но, наверное, ­кому-то из велики х. так, вернемся к вашим дятлам. Где же вы их ­все-таки видите?
Я вернулся к табурету и снова сел:
— Вокруг. В коридоре, на консилиумах, в вашем кабинете.
— Ну и что вы можете сказать об их поведении, — они парят в воздухе, сидят по углам, что они делают?
— Да нет, они служат здесь также, как и вы.
— Служат?
— Да, ходят по коридору, заглядывают в комнаты, в том числе и ко мне, и, наверное, ­что-то делают.
— А почему же я никого из них не встречаю, ведь я целыми днями здесь.
— Это очень странно, господин куратор, но все дело в том, что их мало кто видит.
— Простите, правильно ли я вас пойму, если буду думать, что вы повсюду видите неких существ, с которыми никто не встречается потому, что не видит их.
— Не совсем. Их многие не видят. Но все знакомы и все встречаются с ними постоянно.
— И, что я с ­кем-нибудь из них тоже знаком и встречаюсь?
— Конечно.
— Кажется, я понял вас. Просто некоторых из нас вы видите другими, и эти другие кажутся вам похожими на птиц — дятлов. И это в то время, когда все остальные воспринимают их как людей. Так?
— Я не могу точно сказать, господин куратор, но вы предлагаете интересную мысль.
— А вот теперь скажите: можете ли вы назвать ­кого-нибудь конкретно, кто, из известных мне сотрудников, кто является, если можно так выразиться на ваш «взгляд» дятлом?
— Могу. Турок, один из таких.
— Турок? — он помолчал — ах да, — (куратор знал о моих сложностях с именами и разрешал мне пользоваться кличками) — турок, понятно. А из чего вы сделали вывод, что именно он один из этих самых дятлов? — он тут же спохватился — правильно, я ­как-то не сообразил — внешне…
— Не только, — я с известной долей лицемерия осторожно попытался рассказать ему о моих пока не очень полных наблюдениях. Похоже, их результаты произвели на него сильное впечатление.
Я доверял ему больше других — это и понятно, он ­все-таки человек. Однако серьезность проблемы, в которую я вмешивался, и опасение за возможный исход ее разрешения заставляла меня быть вдвой­не подозрительным. Кто знает, чем моя доверчивость может обернуться в дальнейшем. Обилие собранного материала на тот момент, и необходимость его обработки уже не давали возможности держать далее все в тайне. Мне нужен был хотя бы формальный повод для занятий моим делом.
— Можете назвать ­кого-нибудь еще?
— Слон — тоже дятл.
— Так. А я, по-вашему, кто?
— Вы — человек.
— А вы льстец.
— Да нет, честное слово — вы — человек.
— Хорошо, но этих самых дятлов наблюдаете только вы один, ведь так?
— В ­том-то и дело, что «не так!» есть еще люди, которые, как и я, дятлов видят!
— И кто же это?
Наверное, я рисковал, — хотя понимать это стал много позже. Но разве у меня был выбор? есть люди, с которыми судьба поступает подобным образом довольно часто. Видимо я — один из таких.
— Из восьмой комнаты. Такой согнутый, с трубкой в животе.
— А-а-а… да-да. Вы с ним разговаривали на эту тему?
— Да, я с ним говорил, и совершенно убедился в том, что то, что я вижу — не результат моей ­какой-то давней черепно-­мозговой травмы до моего пробуждения или еще ­чего-нибудь. Можно сказать, это и натолкнуло меня на мысль о написании работы…
— Ай-яй-яй-яй-яй! Вам ведь запрещено заходить в другие комнаты и общаться с кем бы то ни было помимо нас с… турком и руководства. А?! Как же так? ладно, ладно, не смущайтесь, я вас не выдам. А с другой стороны, вы ведь должны понимать, что один свидетель — это еще не свидетель.
— Но ведь есть еще!
— А кто еще? говорите, говорите, я же обещал, что никому не скажу.
— За стеной, тут, справа, на коляске.
— На коляске…, на коляске…- мы помолчали — и опять же: два свидетеля, это тоже не свидетели.
— !!!
— Ну вот, я так и знал, не обижайтесь, не стоит, вы же знаете, как тут у нас любят шутить. Успокойтесь, я вам верю. Хотя насчет травмы — это вы зря. Пока, как мне кажется ничем другим ваше поразительное (согласитесь, что это так) свой­ство зрения объяснить вряд ли удастся.
— Ну, как же, а остальные?
— Какие остальные?
— Ну, «свидетели», вы же не станете утверждать, что они тоже имели травмы.
— А почему нет? если вы заметили — они все достаточно пожилые люди и на их веку, вы уж мне поверьте на слово, было всякое. А среди этого «всякого», запросто могли быть и травмы головы.
Он взял рапорт со стола и, подойдя ко мне почти вплотную, тихо спросил:
— А начальник академии, он, по-вашему, кто?
— Он тоже дятл.
Здесь попались мы оба. Возможно, он это почувствовал, что и стало причиной нашего «союза» в дальнейшем. Он не спросил, кем я вижу начальника, он спросил кто он. О том, что дятлы не только с виду иные, чем люди индивидуумы, но и по сути своей принципиально другие существа я уже знал. Знание это невольно выплеснулось наружу с моим ответом. Но куратор не подал виду. Это означало только одно. Он их тоже видит. И не только видит, но и знает о них то же, что и я, не меньше во всяком случае.
Куратор выдержал длинную паузу. Потом вздохнул, и, посмотрев ­куда-то сквозь стену, медленно произнес:
— Я постараюсь дать ход вашей бумаге. Вы свободны.
— Спасибо, господин куратор.
Я не долго мучился подозрением, что он неспроста решил мне помочь. Буквально через три дня в моей комнате собрался внеочередной консилиум, посвященный обсуждению давешнего рапорта, а за час до его начала куратор проинструктировал меня о том, как следует отвечать на возможные вопросы. Мои сомнения тут уже окончательно рассеялись, — он видел их, и ­что-то о них знал! Он просто не хотел в этом сознаваться. Таким образом, мы и вступили в молчаливый сговор.
Однако, с моей головой действительно ­что-то происходило. Наряду с моим выздоровлением тела, я замечал явные, новые неприятные признаки, касавшиеся моего мышления…
Консилиум прошел как нельзя лучше. Никакой персонификации. Исключительно научные интересы. Я буду писать работу о неведомых существах, которых я наблюдаю в силу отклонений, возникших в моем мозгу в результате заболевания (не исключалась и перенесенная ранее травма головы). Взгляд на болезнь изнутри! Мечта любого эскулапа! Уникальный эксперимент! Вперед, с песнями! Мне разрешили практически все, что я просил в рапорте. В конце заседания, вдруг возник вопрос: почему я назвался путешественником? я, постарался объяснить, что с некоторых пор во мне появилась некая уверенность в том, что я им был. Мои воспоминания, сбивчивые и отрывочные, сегодняшние ощущения, говорили о том, что раньше, возможно я занимался медициной или иной наукой, имеющей к ней отношение. Мне кажется, я был естествоиспытателем, в связи с чем, и мой интерес к такой необычной проблеме и исследованиям вообще. Мне довелось участвовать во многих экспедициях. Вот откуда и взялся — путешественник. Для себя я сделал пометку: откровенная ложь, замешанная на склонности к сочинительству — чудовищная сила, дающая совершенно непредсказуемые результаты. Я начал было развивать эту мысль про себя, но тут вдруг слон прервал меня своим криком:
— А давайте дадим ему имя! Вот у меня есть хорошее — Гамилькар!
— Это почему? — обратился к нему один из присутствующих.
— А был такой путешественник, я в детстве читал, — нашелся слон — он тоже, со всякими там встречался, даже с лошадьми разговаривал.
— Вот, вот, подхватил начальник, — а наш — с дятлами будет разговаривать! — он топнул лапой по полу, и все дружно засмеялись.
Все снова за ­что-то, включая меня, проголосовали, и консилиум на этом закончился. На следующий день, утром ко мне пришел турок и сообщил, что относительно моего рапорта получены строжайшие указания начальника академии и ему лично поручено проследить об их исполнении. С ним был человек, которого он назвал портным. Меня спросили: какую одежду я хотел бы носить. А что, можно выбрать? — удивился я. Оказалось, что можно. И я выбрал. Я выбрал длинный камзол цвета ультрамарин из прекрасного сукна, с отворотами на рукавах, накладными карманами и большим воротником. Я выбрал подходящие бриджи, белые батистовые сорочки и белые шелковые чулки. Башмаки с огромными серебряными пряжками и треуголку с черным коротким плюмажем. А еще длинный белый шарф и на всякий случай белые перчатки. Пояснив этот фасон тем, что он более всего соответствует моему внутреннему «эго» из «прошлой жизни», я сразу получил указание на тот счет, что треуголку, одевать, выходя в коридор, — запрещено. Если она нужна, так нужна, но пусть висит на гвозде над кроватью. Человек все старательно записал, и они ушли, а спустя час, турок привел другого человека, которого он назвал дизайнером. Дизайнер должен был преобразить мою жилую комнату в кабинет. Здесь, как я считал, должны были появиться старинные, высокие с застекленными дверцами книжные шкафы, заполненные до отказа еще более старинными, таинственного содержания книгами. Огромный письменный стол, затянутый зеленым сукном должен стоять у окна. Пусть его украсит роскошный чернильный прибор. Бронзовый и тоже очень старый, — на нем будет разыгрываться ­какой-­нибудь умилительный сюжет. Скажем такой: подросток-­пастушок пытается соблазнить молоденькую пастушку с помощью своей свирели. И непременно кресло с подлокотниками и резной спинкой. Меня не смущает, что я буду сидеть спиной к двери — главное, теперь я буду работать. Странно, что никто не задал мне главный вопрос: а зачем нужна работа, которой я собираюсь заняться? но в этом есть свой положительный момент. Я знал для чего это нужно. Но знание это меня сильно тревожило. На консилиуме тоже, впрочем, об этом не спрашивали. Ну и хорошо. Ну и хорошо. Я не знаю, чтобы я мог им сказать, хотя, в последнее время, я «за словом в карман не лезу». Кровать я попросил позднее заменить большим кожаным диваном, но гвоздь для треуголки потребовал над ней вбить немедленно. Затем сказал, что в угол слева от двери надо поставить часы с мелодичным и тихим боем. Ну, вот, пожалуй, и все.
Портной мне принес, правда, не новую, но, однако хорошо постиранную и поглаженную синюю мягкую пижаму с отложным белым воротничком. Как он пояснил — на то время, пока шьют мою одежду. Я, конечно, согласился, и тут же не стесняясь, облачился во все новое. Не успев проводить портного, я уже встречал дизайнера, который (на время пока подбирают и привезут мебель) внес в комнату небольшой деревянный стол, за которым можно было сносно сидеть и писать.
Следующим ко мне зашел куратор — узнать, как я обустраиваюсь. Кажется, он был приятно удивлен.
— «Ну, что ж», — сказал он — необходимое у вас уже есть, можно начинать. Бог в помощь.
И я начал.
…мои записи может быть, в этом своем варианте могут показаться несколько беспорядочными, но я надеюсь, что это простительно, поскольку вести регулярные наблюдения и планомерный опрос очевидцев или иных моих добровольных консультантов мне не удавалось. Также, наверное, будет затруднительно говорить о многих ссылках на последних, так как мне было очевидно их желание остаться неизвестными. Я подвергаю себя опасности тем самым быть обвиненным пристрастными личностями в научной поверхностности. Однако, это не снимает с меня долга по главной заповеди исследователя: работать при любых обстоятельствах. Тем более, что сейчас совершенно ясна для меня лично не только необходимость этой работы, но и ее цель. Мой долг перед людьми и богом — лучший из залогов моей добросовестности. Кроме того, уведомление всех заинтересованных лиц в том, что мои выводы (хотя я делаю это и, скрипя сердце) носят характер частной версии в описании предложенных фактов, как представляется, — желаемый компромисс в диалоге с оппонентами. Я очень надеюсь на то, что работу мою будут изучать не только те, которые не видят…
Итак, наверное, следует начать с главного. Я уже обмолвился ­как-то, что собою дятлы напоминают птиц. Намеренно вводимое мною искажение их названия говорит о том, что это ­все-таки не одно и то же. Сравнение их с пернатыми вообще спорно, но оно не имеет, на мой взгляд, существенного значения. Поскольку большинство людей их действительно внешне воспринимают как таких же, как они сами (я не берусь за выяснение причины этому), то для них особое значение приобретают факторы поведенческие. Только по этим косвенным наблюдениям, но при определенном усердии, несомненно, они смогут отличать «нормальных» людей от исследуемых мною субъектов. Это крайне важно, так как я считаю, что люди (я думаю, что это относится не только к моему очень небольшому и вдобавок замкнутому миру) как цивилизация находятся под угрозой исчезновения и в последствии замещения. Замещения дятлами… гениальная мысль резерфорда о планетарной структуре мироздания — от атома до вселенной натолкнула меня на этот ужасный вывод. Я попробую развить свою догадку в настоящей работе и показать реальность угрозы человечеству. Хорошо, если мне это удастся.
Дятлы, — несомненно, живые и даже пытающиеся мыслить существа. Тело дятла можно условно разделить на три основные части: головище, остов и долбис. Поверхность его тела, за исключением последнего покрыта короткими иссиня-­черными перьями. Головище имеет плавную вытянутую вверх форму. По обеим его сторонам симметрично расположены глаза. Они могут иметь любой цвет, им свой­ственно некоторое застывшее, как бы стеклянное выражение. Разговаривая с дятлом, вам может показаться, что он вас не видит, смотрит мимо, или вообще сквозь вас. Все это ерунда и неправда. Ни одно из этих утверждений не верно. Мои длительные наблюдения убедительно доказали: дятлы собеседника видят. Во время разговора им будет удобнее вас разглядывать, если вы будете находиться несколько сбоку, — они не выносят даже малейшего дискомфорта. К сожалению, через короткое время после начала беседы они перестают понимать то, что видят. Затем они теряют нить разговора, а следом и интерес к нему. Поэтому в разговоре с дятлом лучше всего быть кратким и иметь «заготовку»: простое содержание (не более одной темы!) И выводы. Выводы желательно сделать очевидными. Причем их декларацию лучше всего оставить за собеседником — дятлы обожают любоваться торжеством своего интеллекта. Кстати, о последнем. Интеллект (что не подвергается сомнению) — есть волновой аспект эфирной квинтэссенции головного мозга. Соответственно залогом качества квинтэссенции служат щадящие условия для работы и жизнедеятельности мозгового вещества. Они в свою очередь обеспечиваются удобством устройства черепной коробки. Удобство же, наконец, обеспечивается округлостью ее формы. Вытянутость формы головища у дятлов — тот фактор, который, существуя наряду с остальными, объясняет в конечном итоге их слабый интеллект. Контактирующий с дятлом должен всегда помнить об этом. Разумеется, мозг дятлов (это очевидно), располагается исключительно в головище. Высказываемые ими вслух мысли, чаще всего не связанные между собой логикой говорят о явном недостатке мозгового вещества и наталкивают на гипотезу о несоответствии размеров мозга и головища. Таким образом, можно сделать вывод о наличии в головище свободного объема. Произносимые ими тексты, скорее всего, говорят о блуждаемости мозга в упомянутом объеме как, это бывает у обычных людей, иногда с почками, хотя и не исключает особенностей, исключительно связанных с «химией» крови. Чем же занят остальной, свободный объем головища? я только могу предполагать, но, возможно межклеточной жидкостью на основе протоплазмы. Я сказал выше об «исключительном» местонахождении мозга у дятлов. На это есть свои причины чисто анатомического характера. Я обладаю показаниями одного весьма уважаемого свидетеля (из патологоанатомов), который утверждает о наличии непроницаемой мышечной перегородки между головищем и остовом. Связь между ними осуществляется только при помощи сосудов, проходящих сквозь эту перегородку. По мнению свидетеля, она является вырожденной диафрагмой. В процессе эволюции, утратив свое первоначальное предназначение, она стала перемещаться вверх по внутренней полости остова, пока не заняла существующее положение. И если причины утраты диафрагмой своего предназначения неизвестны, то о причинах перемещения ее, он сделал интересное заключение. Ему неоднократно приходилось заниматься вскрытием этих существ, и однажды, совершенно случайно удалось наблюдать длительную, стойкую жизнеспособность особи при полном отсутствии головища. Последнее, и стало основой догадки о том, что в процессе эволюции слабый интеллект дятлов, не получив должного развития перестал нуждаться в ранее необходимой части организма — головном мозге. В результате чего, к верхней (согласно ориентации, в пространстве) части остова и стала стремиться известная перегородка. С течением времени, (мы с ним предполагаем), в перегородке будут все более пережиматься сосуды сообщения остова с головищем, приучая последнее к уменьшению кровоснабжения мозгового вещества. В ­какой-то момент, когда расход крови на головище будет наименьшим, произойдет полное прекращение кровоснабжения, за которым последует необратимый отвал головища. Разумеется, это прогноз. Однако, он косвенно подтверждается наблюдениями.
Остов — часть тела бочкообразной формы, ограниченная в верхней части основанием головища, а в нижней — подошвами стоп. Она видимо содержит в себе внутренние органы (не берусь точно утверждать какие) и наружные — крылья и стопы. Крылья у дятлов развиты явно слабо. Это навело однажды меня на мысль о рудиментальном их происхождении — может быть раньше крылья имели вид других конечностей, а те, в свою очередь, имели совершенно иное предназначение? Образчиком, как мне кажется, могут служить антарктические пингвины. В результате такого положения дел, дятлы могут перемещаться по воздуху только по вертикали (надо отметить, это потрясающее зрелище). В горизонтальном направлении они передвигаются исключительно по земле — с помощью стоп. Стопы (можно сказать и лапы) дятлов имеют хорошо развитые пальцы, с мощными сухожилиями и чрезвычайно острыми, крепкими когтями, которые могут поспорить с когтями гарпий. Однажды мне пришлось наблюдать следующее: двое довольно крупных и пожилых дятлов (один все время покашливал), взлетев на «мое» дерево спокойно повисли вниз головищами на ветке, обхватив ее своими когтями. Этот «отдых» продолжался не менее недели. За это время дятлы ничего не ели и не проронили ни звука. В результате удачного развития стоп, походка у дятлов уверенная, они редко падают и, даже при опьянении хорошо сохраняют равновесие.
Долбис — это, на мой взгляд, наименее объяснимая и наиболее феноменальная часть тела дятлов. Можно сказать, что это их физиологическая гордость. Я никогда не видел, чтобы с помощью долбиса, дятлы принимали, пищу или объяснялись. Однако при этом, долбис может применяться в самых разнообразных ситуациях и для самых различных целей. Я бы не хотел вдаваться в некоторые не совсем этичные подробности своих наблюдений, ограничусь лишь кратким выводом, — долбис — наиболее универсальный природный инструмент, с которым мне удавалось ­когда-либо сталкиваться. Да я думаю и не мне одному. Одно все же следует заметить. Долбис — это уникальное природное образование, которое может применяться, находясь на любом участке тела дятла. Многочисленные наблюдения показывают, что долбис одинаково хорошо функционирует, будучи расположенным как на головище, так и на остове, независимо от ориентации в пространстве. Это с одной стороны подтверждает идею последующего эволюционного отвала головища, с другой же наводит на интересную мысль о том, что долбис сам по себе является живым существом. Однако, мне не удалось раздобыть сведений, которые бы подтверждали эту догадку.
Характерные черты, проявляющиеся в повседневной жизнедеятельности дятлов, следует рассматривать, применяя уровневую систему, постепенно переходящую в систему слоев (сословий). Четкой градации уровни (слои), конечно же, не имеют. Все это весьма условно. Следует также заметить, что на всех уровнях (слоях, сословиях), помимо дятлов встречаются обычные, «нормальные» люди, которые в силу объективных причин вынуждены жить и работать рядом с ними. Поэтому, характеризуя особей того или иного уровня или слоя, следует отличать причинно-­следственные мотивации поступков дятлов от таковых же, но в отношении людей. Также следует помнить, что нахождение того или иного субъекта на «своем уровне» — не догма, даже отчасти исключение, так как дятлы, занятые «не своим делом» встречаются весьма часто.

IV. Иллюзии плоти

— …вы во многом правы, Александр Иванович. Во многом. Я, в общем, рад, что мы познакомились. Вчера вы дополнили мои мысли, которые я в себе ощущал совершенно нечетко и потому высказать в своей работе не смог. Теперь мне ясно, — то, что вы говорили, мне душевно созвучно, и я действительно думаю примерно так же. Однако, насчет выводов, я бы кое-что прояснил, если позволите.
— Слушаю, с удовольствием слушаю, Вадим Александрович, а то вчера весь вечер только я и трещал. Устал, ей-богу.
Я приподнялся на скрипучей раскладушке, и, опершись спиной о стену, завернулся в одеяло. Форточка была открыта, день выдался на редкость солнечный — не по сезону. В комнате было свежо, а на душе — вселенский покой.
«Господи, бывают же ситуации, когда забываешь обо всем на свете, и просто живешь ощущением того, что тебе хорошо! Самое время выговориться.»
— Я много размышлял над жизнью, которою я живу, затрагивая сферы, не только касающиеся моей семьи и близких, но и более общие, пытаясь уловить свою связь так сказать, с масштабными явлениями, такими как жизнь общества в целом. Зачем я занимаюсь этой «лоханщин ой»? Искренне вам отвечу, — не знаю. Наверное, это моя форма существования. Я не умею иначе. Может, и рад был бы, да я так устроен. Неприятно сознаваться, но эта «моя деятельность» зачастую кончалась тем, что в мыслях своих я натыкался на некие штампы, а точнее, положения, к которым и до меня приходило множество людей. Смешно? Ценность моя в чем? В том лишь, что я все время думаю? Может быть. Только вот додумываюсь, как начинающий изобретатель — только до того, до чего до меня уже додумались — «холостыми» стреляю. И что же получается? Странное существо живет на свете. Его главная цель — думать. Но думать — просто, ради того, чтобы думать. Вот основной мой вывод. Его я бы хотел в конце своей пусть неудачной, но все же попытки рассказать о главных мыслях, поместить. Только он тогда, все вышесказанное перечеркивает. Оно становится бессмысленным.
— Дорогой Вадим Александрович! Да не волнуйтесь вы так, я вам ведь говорил вчера, что в голове у вас винегрет настоящий, и еще раз повторю это. Не грызите себя, ради бога, хотя я понимаю, как вам это трудно. Но постарайтесь понять — вы ценный и нужный «кадр» не только для нас, но и для общества.
Он спустил бледные венозные ноги с высокой кровати, нашарил тапочки, и тяжело поднялся.
— У меня к вам предложение. Давайте, вы не пойдете сегодня на работу. Справку я вам устрою — первый сорт, можете не сомневаться. Да и делать вам там за эти деньги мягко скажем особенно нечего. У нас с вами впереди — очень важное событие — начало нашей работы. Я уверен, вы, согласитесь. Но обсудить, все надо не торопясь. Ну, так как?
«В известной степени вы ­все-таки лицемер. Если вы читаете мысли, зачем вам эти словесные формальности?»
— Но мы с вами все же не мужчина и женщина, и близость, слава богу, между нами не такая, чтобы слов не произносить, мы хоть и двигаемся в сторону дружбы, но пока еще мы — официальные представители сторон. Поэтому я все и проговариваю. Ладно, все это ерунда, давайте приберемся, умоемся и — с богом!
— Хорошо, я согласен.
— Ну, вот и славно.
Вид за окном был таким, каким и должен был быть — крыши. Мы проспали довольно долго. Солнце стояло ­где-то «за спиной» и освещало дома, напротив. Воздух был прозрачен и неподвижен. Деловито-­нетерпеливые сигналы машин, шелест колес, свисток милиционера. Напротив, и сильно наискось вправо — виднелся фасад с таинственными для меня надписями. «фармацевтический институтъ. Аптека профессора доктора Пеля и сыновей.» я всегда читал их, когда гулял здесь. Они придавали ­какое-то особое настроение и самому дому, который доктора, конечно, помнил, и этому месту, на васильевском. Глядя на надписи, казалось, слышишь уже совсем другое: цокот копыт, звук хлопающей дверцы кареты, шуршание дворницкой метлы, обрывок праздного разговора…
Было, было, было…
— …и не нужно себя ни клясть, ни упрекать, Вадим Александрович, ценность ваша в том именно, что вам не безразлично все то, что вокруг делается, и что это мучает вас, как всякого порядочного человека. И что выход вы ищете. Пусть на ощупь, в темноте незнания, пусть «вхолостую» пока, но ищете. Не просто утилизируете жратву, производимую в нашем больном обществе, а пытаетесь в нем жить и ­что-то в нем изменить, болеете за него — вот главный итог, вот главный вывод вашей работы. А рецепта — увы! И не такие умы как ваш, в этих самых рецептах путались. Может, и правы были толстой с достоевским (а это тоже вопрос вопросов), да ­проку-то что? Наш человек все равно грех выбирает, потому что грех — слаще и доступнее. И вся недолга. Строй перед ним сложнейшие логико-­философские цепочки, он послушает-­послушает, да плюнув потом на все это, пойдет да напьется. Напившись, забудет, как страшный сон все ваши словесные конструкции и, набив морду собутыльнику уснет умиротворенный. А на утро — все снова. Пойдет с собачкой своей гулять и под вашими окнами нагадит. Причем под «свои» не пойдет — именно под ваши. Ему даже в голову не придет, что он свое удовольствие за чужой счет справляет. А если и придет — ну так что? Это будут ваши проблемы. Вот его жизнь. Английское понимание жизни — «права одного заканчиваются там, где начинаются права другого» к нему не подходит. У него все не так, все наоборот. У него права начинаются там же где начинаются права другого, и его задача скорее реализовать свои, пока «другой» со «своими» не «вперся». Нашему человеку обязательно привилегия нужна хоть над ­кем-нибудь, чтобы человеком себя чувствовать, иначе он спокойно жить не может — комплекс неполноценности мучает. Да, о чем это мы вообще? Дятлы, они дятлы и есть.
— Но не все же так живут, и не все таковы, в конце концов, — это все крайности ­какие-то.
— Да, крайности, но об обществе, если хотите знать и судить следует по его крайностям, а не по «среднему», где дерьмо от соседских собак можно тонким слоем по всем показателям размазать и среднестатистически все выйдет не так уж плохо. Мне ли вам об этом рассказывать? Или вы хотите сказать, что, получая за свой труд фиг да ни фига, вас греет мысль о том, что по России в среднем зарплата гораздо выше? Так ведь нет. Вы и сами со мной согласитесь, что было бы правильнее судить так: если в обществе за самый малый и неквалифицированный труд платят столько, что на это можно жить и иметь жилище, то это значит, что в обществе действительно нормальная жизнь. Разумеется, при условии, что квалификация труда поощряется, и «наверху» (да и не только там) совершенно осознанно отдают себе отчет в том, что «умных» надо беречь, а не изводить. И в том, что «головастые» рождаются реже чем «рукастые», и потому к первым надо относиться с соответствующей поправкой. И если в обществе последствия самого страшного преступления можно пережить и благополучно забыть, то это значит, что общество нравственно благополучно. Не так ли?
— Т­ак-то оно так. Но это все теория.
— Да от чего же теория?
— А от того, что основу нашего общества действительно составляет человек внутренне искалеченный противоречиями, и это нам обоим уже очевидно. Он не только искалечен, но и болен. Болен отвратительной болезнью стремления к минимуму энергии, при максимуме эффекта благополучия. В простонародье именуется сие халявой. И еще более того — он болен ненавистью к ближнему своему, на основании того лишь только, что тот вообще живет на белом свете.
— Так что ж с того, что он болен? Теперь значит, следует терпеть его болезненные проявления? Или болезнь лечить по определению не надо? Я вас не понимаю. Вы что, страдая от него, одновременно пытаетесь оправдать его только на том основании, что он болен? Странное милосердие. Впрочем, для меня это не новость. Я был свидетелем, как в одном воинском коллективе подвергли суду чести одного алкоголика (не буду называть его воинского звания, чтоб «никого не обидеть»). Он всех уже достал давным-­давно, всем противен был, очевидно всем было, что гнать его надо на «дембель», на «гражданку», пусть идет к станку, куда угодно, но форму не позорит. И что вы думаете? Пока они его разбирали, бичевали самыми жесткими определениями, всем было и противно, и смешно, и злобно, — накипело у многих. Но, как только понадобилось сделать этот «последний шаг» и проголосовать за «выгон», вся толпа в зале вдруг притихла, и мероприятие позорно закончилось «постановкой на вид». А почему? Я разговаривал потом со многими. Квинтэссенция проста как валенок, — каждый думал «про себя»: «я ведь тоже выпиваю. А вдруг настанет страшное время, и меня вот так же привлекут? Пожалев его сегодня, я приобретаю шанс и для себя». Вот оказывается, что. Может, ваше сострадание носит аналогичный характер? Признайтесь, Вадим Александрович. Признайтесь, не бойтесь, у нас это явление даже на самом верху место имеет. Достаточно обратить внимание на законы, которые «под себя» делаются. По той же формуле. «нельзя строгие законы принимать, вдруг я попадусь»? Или: «надо так написать, чтобы для себя (а заодно и для своих родственничков) лазейку иметь».
— Да не так, не так все это Александр Иванович, просто, я путаюсь, наверное, не так уж я и умен…
— Вадим Александрович, мы снова крутимся вокруг старых тем. Мы говорили о рецептах излечения общества. Вы корите себя за то, что от вас толку как от мыслителя нет абсолютно, а я вам говорю, что и от других мыслителей его не было, если рассматривать конечный продукт. И необходимость ваша, повторяю, определяется тем, что вы вообще стараетесь мыслить, а это значит, что при правильном использовании вашего мозгового инструмента, вы можете быть членом общества, которого не грызет совесть за собственное главное свой­ство, ибо будут достойные плоды проявления этого самого свой­ства. Вопрос где вас применить. Так вот мы считаем, что знаем где.
— Подождите немного Александр Иванович.
— А чего ­ждать-то, чего?
— Мне кажется, что вы упускаете здесь очень важный момент.
— Какой же?
— А то, что я сам не НЛО ­какое-­нибудь, а типичный представитель этого самого общества, кем бы я ни был мозгами. Значит, я сам болен всеми теми же болезнями, что и все остальные вокруг. Во мне, так же, как и в остальных сидят все те же вирусы, что нашептывают о хамстве, ненависти к даже случайным соседям, «фальшивому милосердию» и тяге ко всем нашим традиционным грехам. Я такой же, понимаете, такой же. Моя главная трагедия заключается, может быть в том, что я, будучи типичным, ­почему-то не могу спокойно заняться переводом жратвы на дерьмо, а мучаюсь мыслями, которые даже не являются оригинальными.
— И очень хорошо. Очень хорошо. Нам как раз такие мутанты и нужны. Если на фоне больного общества появляются люди, озабоченные его болезнью, способные любить, работать и нести добро…
— А вы уверены, что я на это способен?
— Да уверен, мы наблюдаем за вами давно, и разрешите мне здесь не останавливаться на подробностях. Так вот способные нести добро, значит, спасая таких его представителей, мы имеем шанс генетически восстановить, возродить…
— Да, да я понимаю. Не надо дальше, вы мне простите мою эмоциональность, я бы хотел о другом немного.
— Конечно, конечно, излагайте, поверьте, мне очень интересно с вами общаться.
— Да, а почему?
— А вы — живой. И не лицемерите. У вас болит, и вы не скрываете. И самое главное — вы не дятел.
— Точнее, не совсем законченный дятел. Спасибо.
— Не за что, это правда.
— Так вот. Я не знаю в тему ли сейчас, но это тоже меня мучило, вы сказали о достоевском…
— Кстати, Вадим Александрович, ваш ведь любимый писатель тоже был не без греха. Игрок был, азартен был, да еще как! Безрассуден до сумасшествия. А ­играл-то зачем? Откуда страстишка такая у философа великого, и какова цель, цель ведь должна же быть. Алчность может? А почему? А я вам отвечу — почему. Он тоже мучился этой жизнью, он тоже (только не подумайте, что я собираюсь вам так грубо льстить) искал выхода из нее. Он верил в то, что, избавившись от нищеты простым и быстрым способом (читай выигрышем, хотя бы однажды, но крупным), он избавится от мучающих его людей, ­наконец-то заживет счастливо, наслаждаясь свободным творчеством без долгов и обязательств. Ну, не противоречие ли? Да, и еще какое! Великий мыслитель, добиравшийся до края космоса человеческой души, верил в такую чушь! Он просто нес по жизни «комплекс пиковой дамы». Но одно другому как видите, не мешало. В противном случае надо было бы предположить нечто совсем ужасное, а именно, — что все написанное им, есть не более чем фантазия, не отражающая сути истинных мыслей ее автора! Но тогда, нам всем следовало бы просто намылить веревки и повеситься, потому что, допуская его обман, мы должны были бы допустить обман повсеместный, сквозной и безоговорочный. А это, в свою очередь означало бы, что нет на свете никакой любви, нет никакой правды, нет ничего святого здесь, на земле в душах людских, и фраза «красота спасет мир» — не более, чем лукавство.
— А может, вы ошибаетесь в обоих случаях, может его страсть к игре была обычной патологией?
— Может быть и так, но тогда выходит, что вам опять не о чем беспокоиться, будучи заурядным грешным представителем социума. Ваша интеллектуальная ценность типичностью вашей не умаляется. Поэтому — выбирайте, что вам ближе.
— Ну, хорошо, оставим достоевского. Мы ­как-то сегодня словно по ухабам трясемся, ну да ладно. Мысли, в кучу не собрать. А я знаете ли, чем хотел поделиться? Вот послушайте. Я думаю, — благословенными были библейские времена! Земля была чиста и здорова. Люди жили простым трудом, не удушая природу, почти гармонируя с ней. Им был дан (да я считаю, что и неоднократно) шанс душу свою настроить в унисон замысла господня. Им был дан шанс обустроить рай на земле. Царство любви. Однако они им не воспользовались, их поглощали пороки, и страсти их и грехи брали над ними верх. И, наверное, были среди них свои мыслители-­мученики, которые тоже пытались найти ­какие-то выходы, потому что им тоже казалось, что общество их гибнет. Но оно не погибало. Были потопы, (я думаю, что и не один), извержения вулканов, может еще что, чего не знаем мы, но в целом ничего не изменилось. Прошли тысячи лет, а грехи наши сути своей не изменили. Все то же самое. История ничему не учит (штампы, сплошные штампы!), мир катится к чертям собачьим, а мы мучаемся опять мыслями о выходах? Так может это все напрасно по определению? Может «выходов»-то никаких и нет вовсе. Может замысел господа состоит в том, что он оставляет человека наедине с собой и миром, построенным им же самим, для того, чтобы он здесь душу свою «отшлифовал» до святости. Что, если весь этот мир — есть всего лишь испытание человеческой души? И те, кто не проходит его, отправляются в следующей жизни своей на «исправление» и «дошлифовку». Пройдя, наконец, все препятствия, спасши свою душу от грехопадения, возвысившись ею, человек забирается господом к себе, в храм его. И там, наконец, у «возвысившегося» и начинается настоящая жизнь по предназначению его. А те, кто не исправился, кто с каждой своею жизнью падал все ниже, неутомимо направляются господом снова и снова в земной мир, дабы они сами были испытанием тех, кого еще можно спасти. Но тогда, все бессмысленно. Тогда выход не в поиске выхода, а в поиске чистоты души своей. Выход в поиске внутри себя самого! Выход в поиске выбора добра. Выбора добра ежедневно, еженощно, постоянно осматриваясь вокруг, ибо в каждой ситуации (или почти в каждой — ты стоишь перед ним). И тогда, то, что вы предлагаете, дорогой Альсанванч, не более чем наивная авантюра, — вы уж простите меня…
Мы помолчали под милое моему сердцу тиканье будильника. Он смотрел на меня и одновременно мимо, задумчиво потирая пальцами губы.
— Ну, хорошо, Вадим Александрович, поставим вопрос иначе. Милосердие по отношению к тем, кто выбрал бы добро, кто готов к любви к ближнему, — это грех?
— Вряд ли.
— Хорошо. А выбор спасения этих страждущих (а в том, что они страждут, у нас обоих сомнения нет), есть выбор добра?
— Несомненно.
— Так в чем же дело?
— А в том, что выбор добра должен быть сделан здесь, в том мире, в котором господом нам жить предписано.
— Но если господь нам дает возможность проникнуть в иной мир, почему вы решили, что нам там жить, не предписано?
— Потому что господь и Гитлеру дал возможность вой­ну начать…
— А может этот Гитлер самый, всего лишь очередным испытанием был. Для всех тех, кто царя, помазанника божия предал, кто грабил, считая это «экспроприацией экспроприаторов», кто доносы писал и невинных, только за их происхождение на смерть обрекал, кто покорно допускал дьявола до власти, кто в костер шабаша его дровишки подбрасывал, что тогда?
— А может и поход в мир «тот» это тоже всего лишь тоже испытание гордыни нашей — «на, пойди убедись», только дорогое испытание.
— Все может быть, Вадим Александрович, все, что угодно. Но вы ведь мучаетесь, и в тайне, вы сами готовы броситься в любую авантюру, лишь бы изменить свою жизнь, так?
— Наверное, так.
— Ну, так я вам это и предлагаю. При этом цель — ответственная и явно добрая.
— Знаете, как говориться дорога в ад…
— Знаю, Вадим Александрович, знаю. Но, волков бояться, — в лес не ходить. Так что, пойдем в лес?
Я выдержал паузу, в конце которой ощутил полное отсутствие ­каких-либо желаний вообще. Потом, мысленно плюнув в пол, ответил:
— Хорошо.
Он с явным облегчением вздохнул.
— Ну, что, поговорим теперь конкретно?
— Да, пожалуй.
— Вы уже почти полностью догадались о сути работы. Вы будете использоваться как человек, который должен побыть ­какое-то время «там», а затем тщательнейшим образом проанализировав свои ощущения, рассказать о них. От вашего рассказа будет зависеть очень многое.
— Неужели у вас нет больше никого кроме меня?
— У нас нет пока никого, кто бы имел сочетание такой же интересной предыстории как вашей с вашим умом и даром.
— Каким даром?
— Вадим Александрович, неужели вы будете пытаться меня убедить в том, что вы не видите? У вас же индикатор астральный в животе спрятан, будь здоров какой. Вы что, хотите сказать, что вам об этом неизвестно?
— Да нет, известно конечно, только я ошибаюсь часто, да и считаю это, честно говоря, частью своей болезни.
— И правильно, что считаете. Все хоть ­сколько-­нибудь талантливые люди — больны, или были больны (это я об умерших). Так что волноваться — нет причин. Тем более, что это не тот вариант недуга, которого можно было бы стесняться.
— А вы что, Альсанванч, считаете меня талантливым, что так говорите?
Он вдруг как бы остановился и совершенно серьезно ответил:
— Да, я так считаю.
— Хорошо, допустим в общем и целом я представляю себе, что я играю роль некоего разведчика…
— Ну, это вы перехватили Вадим, — можно я просто по имени иногда к вам буду обращаться?
— Да, как хотите.
— Так вот, перехватили. Вы — скорее наблюдатель с обостренными органами чувств. Естественными датчиками, так сказать, низкого порога чувствительности. И не более. У нас мало времени, как я уже говорил вам, но у нас и людей вроде вас «головастых и душевных» пока маловато. Поэтому надо беречь вас.
— Ну, и как это все будет выглядеть? Неужели вы так далеко продвинулись (ведь Шмульгаузен только идею высказал) в практике?
— Да, должен признаться, что так и есть. Мы ведь раньше «их» начали, — я это тоже говорил, кажется, ну да это неважно. А как будет выглядеть, — я сейчас расскажу. Только, давайте наконец позавтракаем и пойдем прогуляемся немного, идет?
— Идет.
Воздух на улице показался ­каким-то вкусным, наверное, это из-за неожиданного солнца. Ночью, похоже были заморозки, на лужах появился первый тонкий ледок. А солнце освещало город так, словно признавалось ему в любви. Куда бы ни падали его лучи, все казалось чистым, торжественным и радостным. Мы перешли на седьмую линию и медленно пошли в сторону Невы.
— Перемещение в континуум будущего происходит исключительно в астральном плане. Поэтому у нас есть специально оборудованные места для отправки «пациентов».
— А как происходит отправка, и что значит в «астральном плане»?
— Отправка происходит следующим образом. «пациент» находится в специальном изолированном от внешнего мира помещении. Доступ туда строжайше ограничен. — только доверенные лица, серьезные профессионалы. Наш механизм отправки пока двухступенчатый, но мы надеемся в ближайшее время упростить эту процедуру. Первая ступень если можно так выразиться — медицинская. Выход в «астрал» мы стимулируем с помощью специальных препаратов, подбираемых индивидуально к каждому «пациенту». Препарат вводится внутривенно, капельницей в течение нескольких часов. «пациент» гарантированно выходит в «астрал» и на этом работа с первой ступенью заканчивается. В момент выхода астральное тело «пациента» подхватывается нашими физиками с помощью специальной установки. Не пытайте меня ее устройством, — я не посвящен. Знаю только, что назвали ее со свой­ственным физикам Юмором «руина».
— Почему «руина»?
— Аббревиатура от «руководящая и направляю щая».
— И что дальше?
— Дальше, Вадим, самое интересное. Задача «руины» подхватить «астральное тело пациента» и направить его в нужную точку пространственно-­временного континуума будущего. После этого происходит идентификация. И здесь есть опасность потерять «пациента».
— От чего, и что такое в данном случае идентификация? Я уж подробно вас попытаю, не обессудьте.
— Да я понимаю вас Вадим, и готов к этому. Я подробнейше отвечу на все вопросы, которые вас будут интересовать. Конечно, дело ведь не без риска. Идентификацию следует понимать в самом прямом смысле. Поскольку пространственно-­временной континуум будущего (мы его для краткости называем «потолочным») реально существующая материальная субстанция вроде той, в которой живем мы, то астральное тело для нахождения в нем должно иметь там свою оболочку. А это возможно только в том случае, если во временном периоде потолочного континуума в который был отправлен «пациент» его телесная оболочка существует. Иначе говоря, если вас условно отправить на год вперед, и вы «там» должны быть еще живы, то идентификация произойдет, и вы четко впишитесь в собственную оболочку. Если же этого не произойдет, идентификация не состоится и вот тут, к сожалению, возможны варианты.
— И, какие, например, варианты?
— Варианты разные. Самый благоприятный, когда астральное тело возвращается назад, и наша задача вывести «пациента» из того состояния, в котором он находится. Менее благоприятный, когда астральное тело все же ­как-то «приживается» в континууме и возвращается в непрогнозируемое время с искажением образа. Здесь уже может не произойти обратной идентификации, и пациент остается навсегда психическим больным. Почему это явление происходит, мы можем только догадываться. Возможно дело в том, что существуют весьма близкие по своим параметрам оболочки и «астрал» ­почему-то ошибочно идентифицируется на «чужую». Может это происходит именно тогда, когда оболочка «пациента» в будущем отсутствует по ­какой-либо причине, например, смерти на более раннем отрезке времени.
— А как вы попадаете в нужный временной отрезок?
— Да никак. Мы просто предположили, что ближайший к нам слой «потолочного» континуума это и есть ближайшее будущее. Поэтому «пациента» отправляют в глубь континуума определенным образом методом «тыка», предполагая каждый раз по добытой информации о его «перспективах» на более отдаленное будущее. Я еще не договорил. Самый неприятный вариант. И он к сожалению, вероятен — это невозврат.
— Что значит невозврат?
— А это значит, что имеют место случаи, когда астральное тело просто не возвращается и мы не знаем причины. Вернее, только догадываемся.
— И какова же она?
— Они не хотят возвращаться.
— Значит такие случаи у вас уже были.
— Да были, и их достаточно.
— И как вы поступаете с телом, ведь оно, насколько я понимаю, остается здесь?
— Да, здесь. У нас нет возможности хранить тела не вернувшихся. В установленный срок тела подлежат уничтожению.
— Но вы же отрезаете человеку путь назад!
— Почему вы видите в этом подлость? Пациент предупрежден обо всем, тем более, что это обоснованно чисто физически. «руина» не может удерживать с ним связь дольше девяноста шести часов, он не один на связи, а объем энергии, которым мы располагаем, не бесконечен.
— Но ведь могут же быть ­какие-то обстоятельства, в которые человек попадает «там», или нелепость, наконец, ­какая-­нибудь, в жизни всякое бывает.
— Да бывает. Но это такая работа. Тут ничего не поделаешь. В крайнем случае, мы можем предложить искажение идентификации.
— А это что значит?
— Искажение образа вернувшегося «астрала» здесь, на месте, и подбор близкой по параметрам оболочки.
— Ничего себе, но ведь это может повлечь за собой моральную катастрофу для человека. То есть «пациента» ожидают самые непредсказуемые последствия.
— Может. Но, у нас есть программа корректировки на уровне континуума прошлого. Она ­почему-то называется «карусель».
— Вы же говорили, что в прошлое попасть невозможно!
— Во-первых, это не я говорил, а Шмульгаузен, во‑вторых, речь идет не о «нижнем» континууме, который под нами, а о нашем с вами, в котором мы живем.
— Да, но мы живем в «настоящем», и это континуум «настоящего»!
— Совершенно верно, совершенно верно. Но, с одной поправкой, которая, я уж не знаю, известна ли самому Шмульгаузену, но нам — известна.
— И что же это за поправка?
— Очень простая поправка. Каждый континуум имеет толщину. Понимаете, толщину. Это означает, что недавние события прошлого, происшедшие ну, скажем, пять минут назад, вчера, позавчера, не «просыпаются» в «нижний» континуум сразу же. Они до поры до времени хранятся пока что здесь, в настоящем, несмотря на то, что они — уже прошлое.
— Ну, и какую толщину имеет наш континуум?
— А вот это нам доподлинно неизвестно.
— А что представляет собой корректировка на уровне континуума прошлого?
— Это означает, что «искаженный» образ отправляется как можно более глубоко в прошлое (в пределах континуума «настоящего») и там происходит его корреляция с выбранной оболочкой. Надо же «пациенту» вернуть хоть ­какую-то личность, взамен утраченной. Это достаточно сложный процесс.
— Не сомневаюсь. И каковы успехи, у вас были уже такие случаи?
— Нет, таких случаев у нас еще не было, и я сказал, что у нас есть программа, но не более. Мы ее даже не испытывали.
— То есть все то, что вы мне говорите о «реанимации» так сказать вернувшихся «не вовремя», всего лишь ваша фантазия?
— Во-первых, дорогой друг не моя, и не фантазия, а вполне обоснованная нашими физиками научная гипотеза. А во‑вторых, все ­когда-­нибудь бывает в первый раз. Нет. Поразительно просто — все хотят «на готовенькое». Но ­кто-то же должен быть первым. А почему вас это так беспокоит? Вы что уже на себе «крест» своеобразный поставили? Так не надо, мало ли что с вами здесь происходит, «там» совсем другое дело — как говорится, «здесь тебе не там».
— А вы «там» бывали?
— Честно?
— Честно.
— Нет, не бывал.
— А почему?
— У меня работа другая.
— Угу. Таких как я посылать.
— А ­кто-то должен и посылать, ну и что в этом дурного, вы поссориться хотите, я не понимаю?
— Да нет, Альсанванч, не хочу. Просто становится страшно, вот и все.
— Страшно, я вас понимаю. Я, когда в «афган» попал, мне тоже страшно было. Вы не представляете себе, что там творилось. Знаете, как страшно? А в Чечне, (будь она неладна, эта ненужная вой­на), там бывало и хуже. Так вот, на всякий случай, вы не обижайтесь на старика, но я не на вой­ну вас посылаю.
— Простите.
— Да, ладно, ничего.
— Неужели ничего не известно о судьбе тех, кто не вернулся?
— Почему, кое-что известно.
— И что известно?
— По крайней мере, одно известно точно — они «там» прижились.
— А конкретнее?
— А конкретнее, вам перед «выходом» сообщат кое-что. Это закрытая информация.
Я присвистнул. Дело осложняется все более. Теперь становилось очень страшно.
— Так как будет со мной, если я соглашусь окончательно?
— А давайте будем считать, что вы уже окончательно и бесповоротно согласились и не будем возвращаться к началу, хорошо?
Сердце заколотилось, как в момент нашей первой встречи, но я вопреки самому себе проблеял: х-х-хорош-шо.
— Легенда уже заготовлена. Ни для кого не секрет — ваше слабое здоровье. Значит вы запросто можете загреметь в больницу. Я вам с этим помогу. У нас все отработано. Только пожалуйста, без грязных намеков Вадим Александрович, ладно?
— Ладно, ладно, я и не думал даже.
— Да, да не думали, я вижу. Так вот. В больнице (больница у нас специально для оговоренных целей подобрана и оборудована) вы будете вести себя естественно, об этом мы тоже позаботимся. Вам не следует считать, что рядом с вами будут «наши» люди — это не так. Все. Все, кто будет вокруг вас — самые настоящие ее пациенты. Обычные больные люди. Вы среди них не совсем обычный. Но об этом будете знать только вы и я. Я все время буду поблизости, поэтому вашему здоровью ничего не угрожает. Вам не надо меня искать, если ситуация будет требовать моего появления, я появлюсь, поэтому специально меня искать не надо. Договорились?
— Договорились.
— Разумеется, никаких бумаг мы с вами не подписываем, кодового имени у вас не будет, вы достаточно теперь осведомлены о серьезности, ответственности и опасности мероприятия, в котором вы принимаете непосредственное участие.
— Да, я это все понимаю.
— Хорошо.
— Теперь дальше. Сейчас мы с вами стоим на четырнадцатой линии. Вот дом (он показал рукой на длинный двухэтажный дом), который со времен великой отечественной вой­ны не числится на балансе ни одного района. И формально — ни одного ведомства. Если вы будете по нему пытаться ползать сейчас (у него хитроумное внутреннее устройство, он связан сразу с несколькими проходными дворами), я не ручаюсь за вашу сохранность. Местные «маргиналы и криминалы» в курсе, поэтому не суются. Но «там», этот дом может стать на самый крайний случай, повторяю на самый крайний — вашим убежищем. Вам достаточно оказаться на его территории — все, вы спасены. Помните об этом.
Я с интересом рассматривал дом. Это был невзрачного, серого скорее не цвета, а даже оттенка дом с огромными окнами. Дом как бы и не отличался от остальных. Разве что в него никто не входил и не выходил из него, да за окнами «картинки» были сплошь неподвижными. А так, обычный дом.
— Теперь пойдемте, я вас кое с кем познакомлю. Ее квартира не явочная и не резервная, но чем черт не шутит. Тем не менее, особых надежд не питайте. Я просто выполняю инструкции. Вы должны быть с ней знакомы, и должны знать, где она живет, а дальше — по обстановке.
Мы быстро вышли на «большой», сели в троллейбус и поехали. На следующей останове сошли.
— Пойдемте, мы уже почти у цели. Вот угловой дом, номер двадцать пять. Вон там парадная.
Мы подошли, он набрал комбинацию цифр.
— Запомните: четыре семь восемь. Квартира девять. Оля.
— А кто она?
— Художник. Милая и мудрая девушка. Интересное сочетание, правда?
Лестница оказалась классической: темно-­зеленые стены, потрескавшиеся подоконники, кривые окна, полумрак, загадочные пятна звонков на безликих дверях.
Оля открыла почти сразу же. Как будто ждала нас. А может и ждала. Посмотрела на меня с любопытством, которое тут же угасло, слегка улыбнулась и пошла в глубь коридора. Мы оказались на кухне с видом во двор.
— Знакомьтесь, Альсанванч указал на меня: Вадим (я кивнул), Оля (еще улыбка). Оленька, будьте добры, можно у вас стаканчик попросить.
— Может два?
— Нет, оленька, один. Пить будет только Вадим Александрович.
Она исчезла на некоторое время, послышался окрик, шлепок, короткий детский плач, потом все смолкло. Хлопнула дверь. Она вернулась и подала Альсанванчу тонкостенный стакан. И ­куда-то ушла.
— Обожаю стаканы из тонкого стекла! А вы? В них есть ­что-то интеллигентное, правда? Даже если водки целый такой стакан налить и выпить, кажется совсем не похабно выглядеть будет, как вы думаете?
— Не знаю.
Я ­почему-то стал ощущать неловкость. Как будто мы ворвались в чужую жизнь, нарушили ее естественный ход, а потом оказалось, что никакой серьезной причины для этого не было. Просто не было. И сделали мы это даже не ради собственного удовольствия. А просто так.
— Нет, Вадим, не просто так. Оленька, он у вас чистый?
— Чистый! — вдруг с неожиданным раздражением ответила оленька.
— Ну зачем Александр Иванович, зачем вы так, девушку обижаете.
— Не обижаю, мой дорогой, не обижаю. Просто необходимая предосторожность. Стакан должен быть идеально чистым.
— Он идеально чистый, можете не сомневаться! — голос был уже злым.
— Мы уже уходим почти, оленька, еще три минутки буквально.
Он засуетился, достал из потайного кармана пиджака бумажный прямоугольничек, развернул его и высыпал содержимое в стакан. Это был порошок белого цвета. Потом он схватил чайник, стоявший на плите и налил почти полный стакан.
— Что это? — с опаской спросил я.
— Лекарство. — он подал мне стакан. — пейте. Пейте, не бойтесь. Вам же надо ­как-то в больницу попадать.
— Что-о?
— Да ничего. Пейте, пожалуйста, не упрямьтесь, ничего страшного с вами не случится.
— А что случиться?
— Голова немного поболит и все! Ну пейте же, вы прямо меня изводить уже начинаете.
— Да не переживайте вы так, договорились, так договорились, вот, уже пью…
Вода не имела ни запаха, ни вкуса. Меня это немного успокоило.
— Так что там ­все-таки было?
— Какая теперь вам разница, Вадим Александрович, я же сказал: лекарство.
— Оленька, мы уходим, проводите нас пожалуйста.
Оленька с внезапно усталым лицом, вздохнув, молча проводила нас до двери. Выходя я обернулся и неуклюже попытался улыбнуться. В полутьме мне показалось, что, поправляя волосы она понимающе мне кивнула и тоже улыбнулась. Дверь захлопнулась, и мы пошли вниз.
Теперь Александр Иванович не торопился. Выйдя на улицу, он повернулся ко мне:
— Ну, до скорой встречи, Вадим. Колесо наше завертелось, и его уже не остановить. Не бойтесь, я буду рядом. Все под контролем.
Я пожал ему руку, и напоследок спросил:
— Александр Иванович, скажите мне честно, а наш город по-вашему, это тоже место?
— Да, — ответил он, не задумываясь, — тоже место. Красивое, удивительное, волшебное, если хотите, но, место. Место, у которого тоже своя душа и свой ум. И место — это внутри места России, и они не всегда друг друга «понимают». Сложно все. Не думайте сейчас об этом. Лучше готовьтесь. Уже скоро.

Товар добавлен в корзину

Закрыть
Закрыть
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика