Каталог

Корветы лунных морей. Том 3. Виталий Гольдман

Роман-поэма

Корветы лунных морей. Том 3. Виталий Гольдман
Нажмите на изображение для просмотра
978-5-00143-309-5
В наличии
549 Р

      Отзывы: 0 / Написать отзыв



Категории: РоманыПовести и РассказыПоэзияПечать по требованию

На страницах книги «Пламень, пожирающий причалы» оживает история. Перед читателем проходит эпоха правления Филиппа Второго — с инквизицией, с победами и неудачами испанского флота, гибелью Великой Армады. Через судьбу семьи Людвига Йордана-старшего, его диалоги с полковым лекарем Фридрихом показана жизнь народов разных государств. Параллельно развивается вторая сюжетная линия — судьба семьи Гоши, которая показана в срезе двадцатого века.

Достоинство романа-поэмы определяется также тем, что в его основе лежат литературные источники. Художественное осмысление немецкой легенды о Лорелее, интерпретация автором творчества И. А. Крылова эстетически и эмоционально насыщают текст.
Книга будет интересна широкому кругу читателей, но особенно она порадует поклонников творчества В. М. Гольдмана.

Возрастное ограничение18+
Кол-во страниц228
АвторВиталий Гольдман
Год издания2020
ФорматА5
ИздательствоИздательство "Союз писателей"
Иллюстрациичерно-белые
Вес гр.375 г
ПереплетТвердый
ОбложкаТиснение и голография
Печать по требованию (срок изготовления до 14 дней)Да

Глава 1 

Самосуд

Семён накануне начал читать краткий свод законов Российской империи. Такого понятия, как самосуд, в царской юстиции не было. Но был ряд законодательных ограничений бунтов. Семён понимал, что революционная юстиция только зарождается и трудно найти в декретах советской власти какую-либо логику, кроме той, что позволяет большевикам не упустить бразды правления в стране.
Он приехал ночью с верховыми милиционерами в Мары. Утром, поспав часа два, начал следствие о пожаре в деревне и о гибели семьи Филареткиных.
С самого начала ему было ясно, что к этим событиям причастен сын стариков Филареткиных, Фёдор. Семён чувствовал, что и жители деревни думают так же. Но надо было разобраться во всём и выяснить, что же случилось на самом деле. Деревенские прямо Фёдора назвать боялись. Всем был памятен его комиссарский приговор братьям Мухиным ни за что ни про что да и другие истории. Одному лишь Семёну он сделал добро. Только добро ли?
Соседи показали, что накануне пожара во дворе у Филареткиных был шум. Ругался Фёдор с отцом. Но из-за чего, почему — одному Богу известно. После осмотра трупов милицией их отнесли на кладбище, где уже была вырыта общая могила. Хоронили без гробов. Фёдор постоял, постоял рядом и, не сказав ни слова, удалился. Через поле ржи к бурминскому лесу. Но никто не видел Фёдора ни днём перед пожаром, ни вечером во время ссоры во дворе Филареткиных, ни ночью во время пожара.
Пять дней Семён ходил по дворам, допрашивал односельчан, заставил мужиков перерыть всё погорелое подворье Филареткиных, но ничего не нашёл, что могло бы пролить свет на состоявшуюся здесь трагедию. Ясно было лишь, что убийство семьи и пожар в деревне — это дело рук одного человека. И этим человеком не мог быть никто иной, кроме Фёдора Филареткина. Через неделю после пожара, горько сожалея о том, что так легко отпустил на дороге злодея, Семён уехал в Ряжск с докладом уездному начальству. Пробыл там день-другой и вернулся домой в Мары.
Не успел он в полной мере обжиться в семье, как к нему стали приходить сельчане с жалобами на угон скота. То корову уведут, то овцу, а то и лошадь. По описаниям получалось — Фёдор. Видели его во ржи. Там он жил. А вообще — скитался, ночевал в скирдах. Незнакомых мужиков грабил даже днём. На дороге или во время работы в поле. Знакомых не трогал, но приказывал принести то-то и то-то в назначенное место и в определённое время. Как-то утром к Семёну пришли мужики. Состоялся тяжёлый и долгий разговор. Деревенские жаловались начальнику милиции, что Фёдор вновь бродил по округе. Был, как всегда, вооружён, и никто не смел его ослушаться. Они убеждали Семёна, что в одиночку с Фёдором справиться никак нельзя. А вот если б при очередном его налёте в набат ударить да всем миром навалиться…
— Место, где он сидит, знаем, — говорили они.
Семён прошёлся по избе, сказал:
— Самосуд запрещён рабоче-крестьянской властью.
Мужики горестно опустили головы.
— Ну, тогда он нас всех порешит. Изведёт как есть всю деревню под корень.
— Съезжу в уезд, поговорю с начальством, — пообещал Семён. — Но если что учините без меня, пощады от властей не будет. Всех разошлют по этапу.
— Потерпим, Семён. Только ты прикинь, скольких он ещё по миру пустит аль совсем убьёт, пока ты там с начальством совещаисси. Федьку всё равно кончать надоть. Больно много крови на нём.
И мужики ушли.
На следующий день утром Семён поехал в Ряжск. Он доложил о событиях, произошедших в районе, осторожно намекнув, что убийство семьи Филареткиных и пожар в Марах — дело рук одного человека, а именно старшего сына семьи Фёдора, бывшего комиссара ревтрибунала, который немало односельчан отправил под расстрел ещё в гражданскую. Он также предположил, что Фёдор причастен не только к этим двум преступлениям, но и к ограблению государственного банка в Ряжске. Последнее преступление до сих пор так и не раскрыто. — Кроме того, — докладывал Семён, — имеются серьёзные показания пострадавших сельчан, что Фёдор Филареткин занимается грабежом на дорогах и угоном скота. — У тебя есть доказательства того, что первые три преступления совершил Фёдор Филареткин? — спросил председатель Губчека.
— Прямых — нет. Только косвенные.
Семён положил на стол перед председателем две золотые николаевские монеты.
— Это я нашёл на погорелом дворе Филареткиных, — сказал он. — Такие же монеты были украдены из Ряжского государственного банка.
Семён хитрил. Ничего во дворе Филареткиных он не нашёл. Монеты были конфискованы у перекупщиков во время дознания по ограблению госбанка в Ряжске. По описаниям допрашиваемых, продал их человек, очень похожий на Фёдора. Семён решил передёрнуть факты, сочтя действительность менее убедительной, чем придуманная им версия. Начальство поверило. Уездный следователь до сих пор молчал, но тут его прорвало.
— Слыханное ли дело, — выкрикнул он, — истребить собственную семью?!
Затем задумался, опустив голову, и тихо изрёк:
— А вообще — чушь!.. Старик Филареткин вполне мог упрятать кубышку с золотыми червонцами у себя во дворе.
— Мог, — сказал Семён. — Но тогда где другие червонцы? Я с мужиками весь двор перерыл.
Все замолчали. А Семён не стал развивать эту тему, опасаясь, как бы не всплыло дело о перекупщиках и конфискате, которым он воспользовался. Могли бы посчитать по описи. И тогда Семёну несдобровать. Брал у кладовщицы под честное слово до вечера и сейчас должен был вернуть. Нервничал.
А пока председатель уездного ЧК поддержал Семёна:
— Ничего святого у этой сволочи нет, — сказал он, имея в виду Фёдора Филареткина. — С восемнадцатого по двадцатый годы он разбойничал в Тамбовской и Воронежской губерниях. Какое-то время это были вражеские территории, поэтому ему многое простили как бывшему члену ревтрибунала. Но этот гад с жертвами поступал так же, как нам доложил Семён: резал, клал в штабеля и поджигал. Его почерк и, стало быть, его работа.
Сказав, председатель ЧК перестал ходить по комнате, сел за стол, взял чистый лист бумаги и стал писать.
Дописав вытащил из ящика стола круглую печать. Обмакнув, тиснул на бумагу.
— Вот ордер на арест Фёдора Филареткина, — протянул листок председатель Семёну. — По обвинению в грабежах и конокрадстве… А там дознаемся. Действуй, Сёма!
Семён взял бумагу, бережно свернул вчетверо и положил в карман галифе:
— А не дознаемся?.. Филареткин — кремень. Георгиевский кавалер. Всю империалистическую прошёл. В ревтрибунале, сам знаешь, что делал. Язык за зубами держать сумеет.
Семён прошёлся из угла в угол, достал пачку папирос из кармана галифе; стоя посреди комнаты, закурил. Затянувшись пару раз, сказал:
— Да и взять-то его не так легко. Он всегда при обрезе и с финкой. На расправу скор и жесток. Потом — за конокрадство мы его посадим, а на нём кровь. И немалая. У народа кончилось терпение. Это я вам точно говорю.
— Что предлагаешь? — спросил председатель.
— Разрешить самосуд. Стихийный факт расправы с Федькой считаю неизбежным.
— Товарищ Троцкий своим приказом запретил самосуды ещё в гражданскую, — сказал следователь. — А Ильич одобрил приказ своей резолюцией.
Семён недобро ухмыльнулся:
— Я вот здесь с вами разговариваю, а он там, на Марах, кого-нибудь режет, либо об него мужики оглобли обламывают. Разрешить надо. Пусть негласно. Во что бы то ни стало…
Председатель ЧК вышел из-за стола, подошёл к Семёну и в упор посмотрел ему в глаза:
— Доставь сюда Федьку. Прими меры к предотвращению самосуда. Используй трёх приданных тебе верховых милиционеров. Не поспеешь вовремя — ответишь. Приказ Троцкого никто не отменял.
Семён сразу понял, что его может ожидать, вспомнил детей, жену Малашу.
«Заподозрил, старый хорёк, — подумал он. — Но, кажется, в пристрастности, а не во лжи».
Председатель ЧК серьёзно продолжал:
— Понимаю. Филареткин заслужил народного гнева. Поэтому, если что случится без твоего ведома, виновных не ищи. Ограничься протоколом и заключением фельдшера. А тебя… — Председатель отвёл глаза в сторону. — …судить не будем, снимем с должности и назначим в другое место… Ну, всё!
В тот же день к вечеру Семён вернулся в Мары. Малаша, накрывая на стол, рассказала, что у Гавриковых увели телёнка. Гавриковы были соседями Неклюдовых. Семён как бы между прочим поинтересовался:
— Кто увёл-то? Ничего не слыхать?
— Знамо кто, — сказала Малаша, доставая ухватом чугунок из печки.
Ночью, когда все спали, в дверь Неклюдовых кто-то постучал. Семён достал из-под подушки наган, взвёл курок.
— Чего надоть? — крикнул с постели он.
Малаша притаилась. Дети проснулись, захныкали.
— Кум, отвори! Это я, Фёдор.
Семён сунул ноги в галифе, взведённый наган бросил в широкий карман, открыл дверь. Через порог смело шагнул Фёдор. Когда-то он крестил у Семёна первенца и теперь зашёл по-родственному, запросто.
Он преспокойно ступил в горницу, положил обрез на лавку у стола, а на стол поставил четверть самогона. Подошёл к печке, стал греть руки о тёплые кирпичи.
— Погреемся, кум. И закусить найдётся. Во какой я гость!
Фёдор достал из-за пазухи здоровенный кусок жареной телятины, завёрнутый в тряпицу. Мясо на улице остыло, поэтому Фёдор сам подошёл к плите с другой стороны печки. Сказал:
— Малашку не буди. Сам всё сготовлю.
В деревне знали, что Фёдор утром может увести у тебя телка или овцу, а вечером сам в дом придёт да и накормит тебя этим мясом. Всё у него вкусно получалось. Стряпал он со знанием дела, как заправский повар. Научился готовить еду в империалистическую, для солдат. Его стряпнёй и офицеры не брезговали. Был он полковым кашеваром, а в бою рубился со всеми казаками наравне.
Пока Фёдор занимался едой в доме Неклюдовых, Малаша крестилась на полатях, а Семён, не дожидаясь гостя, налил целый стакан самогона и выпил. Тот только хмыкнул у печки.
— Зачем пьёшь, Сёма?.. Поужинаем, что ли, кум, да поговорим напоследок.
Фёдор поставил чугунок с горячим мясом на стол, налил два стакана и спросил напрямик:
— Говорят, ты, Сёма, энтот день в уезд ездил. Чай, всё по мою душу? Не так?
— Так.
Семён подошёл к стене, где на гвозде висела его гимнастёрка, достал ордер на арест Филареткина.
— Накось, почитай.
Фёдор взял бумагу, бегло просмотрел. Семён продолжил говорить:
— Пришёл ты ко мне как гость, с угощением, а я вот должен тебя арестовать. Ордер-то сам председатель ЧК подписал. Что прикажешь делать, а?
Фёдор усмехнулся.
— А только ты не торопись, кум.
Он подхватил с лавки обрез, щёлкнул затвором. Семён запустил руку в карман галифе, выдернул наган из штанов, направил на Фёдора.
— Сам уйду. Пусть детишки спят. И вы меня не ишшите. Я далече буду. Зла тебе не хочу. Один раз уже выташшил тебя из петли. Так зачем сейчас убивать? Опусти наган. Ухожу. На том свете за всё отвечу. Не доводи до греха. Попрощаться пришёл.
Что-то жалкое появилось на его щучьем лице.
— Кольку, меньшого, жалко, — сказал он о своём младшем брате. — Всё просил: «Мамку не убивай!» Хотел оставить его, но куда ж сироту оставлять?
Тяжко вздохнув, вышел из избы. Было около четырёх часов утра, когда Семён, подняв старшего сына с постели (хотя тот уже, конечно, не спал), послал его к соседям Гавриковым, где разместились верховые милиционеры, с приказом возвращаться им в Ряжск. А сам оседлал лошадь и поехал в село Бурминки, в котором была церковь. Зашёл к пономарю и приказал бить в набат, чтоб по всем окрестным деревням слышно было.
Под гул набата Семён вернулся в Мары и сразу отправился к Гавриковым. Глава семьи Петро никак не мог продрать глаза спросонок и слушал Семёна, который втолковывал мужику, что надо сейчас делать:
— Вот что, Петро, слышишь, в Бурминках ударили в набат. Собирайся и веди мужиков в рожь ловить Филареткина. Он с час назад мясом твово телка у меня разговлялся. О том, что я приказал, никому ни слова. Приеду днём один, без верховых. Если до той поры не успеете порешить Федьку, буду ездить кругом, стрелять вверх и орать, кабыток вас разгоняю. Меня не слухайте и на меня не глядите. Кончайте его обязательно!
Пётр Гавриков стоял заспанный, полуголый, в одних подштанниках и никак не мог сообразить, чего от него требует начальник местной милиции. Но упоминание о телёнке сразу придало ему бодрости. Он подтянул трусы, набычился и заорал:
— Ах, он гад!
Семён не стал слушать, что ещё выпалит Пётр в адрес Филареткина, и ускакал к себе на подворье.
Услышав набат, мужики повыскакивали из домов и теперь озирались вокруг и горланили соседям:
— Пошто перезвон?
Но уже бежали некоторые с кольями, топорами в сторону ржаного поля, размахивали руками и вопили:
— Филареткина ловять! Филареткина ловять! Он во рже сидить!
Как дикого зверя, подняли Фёдора изо ржи и погнали по полю. Хотел было он уйти тихо, но, видя, что травля идёт нешуточная, вскинул обрез и стал отстреливаться. Когда окончательно просветлело, целясь, ранил двоих мужиков. Патроны доставал из кармана и ловко перезаряжал обрез. Пыл преследования начал остывать. Никто не хотел лезть под пули к Филареткину.
Фёдор то исчезал, то вновь бывал обнаружен. Он рвался к бурминскому лесу, где легко мог отсидеться, спрятаться, а потом тихо уйти или сдаться властям. В бумаге, подписанной председателем ЧК, он прочитал, что ему вменяется в вину прежде всего конокрадство. Обвинений в убийствах там не было. То есть грозил ему срок, а не расстрел.
В полдень появился Семён с тремя верховыми милиционерами. Они отрезали Фёдору дорогу на бурминский лес. Филареткин не решался стрелять наверняка. Он рассчитывал на милосердие властей, помнивших его старые заслуги. Но когда отрезали дорогу в лес, ему пришлось продираться в обратном направлении сквозь мечущуюся толпу озверевших мужиков. Угрожая обрезом, он выскочил к Речке и поджёг рожь. Пожар перекинулся на Мары от хаотичных кусков огня, бросаемых ветром. Новым несчастьем Фёдор надеялся отвлечь мужиков. Толпа заклубилась и разделилась надвое. Одни побежали к своим дворам, другие продолжали гнать Филареткина.
Фёдор переплыл Речку. Добежал до села Бурминки и кинулся к церковной колокольне. Как пуля, взлетел по лестнице наверх и скинул вниз звонаря, бившего в набат. Тот разбился насмерть.
Вплавь на лошадях переплыли Речку верховые милиционеры, за ними кинулись в воду мужики, преследовавшие Федьку.
Фёдор видел всё сверху и понял, что это конец. Однако у него теплилась ещё слабая надежда.
— Кум, арестуй меня! — крикнул он с колокольни Семёну. — Сдаюсь. Не пущай их сюды, стрелять буду.
Но мужики уже лезли вверх по колокольне. Семён ничего не отвечал снизу Фёдору.
Филареткин в отчаянии рванул за верёвку язык колокола. Над окрестностью прозвучал одинокий бас, медленно затихая. Фёдор перехватил в руках обрез, вздёрнул затвор, стал судорожно, не целясь, стрелять вниз по рвущимся к нему мужикам. Те посыпались вниз как горох. Но патроны у Фёдора кончились, а никого из мужиков он не убил, только ранил. Его стащили на землю, стали бить.
Верховые во главе с Семёном ездили кругом, палили вверх и орали:
— Разойдись! Разойдись!
Семён заранее, ещё на том берегу, предупредил мужиков, чтоб вил и топоров не применяли. Фёдор должен был умереть в кулачной драке, а это уже был не самосуд.
Много раз казалось, что Филареткин мёртв. Толпа мужиков расступалась, давая дорогу фельдшеру. Но как только фельдшер пытался прощупать у Фёдора пульс, тот вскакивал, кряхтел, захлёбываясь кровавой пеной, и хрипел, поднимая глаза к Семёну на лошади:
— Сёмка… Кум… Арестуй!
Мужики снова принимались его бить. Кто-то вспомнил, что Фёдор всегда носил на себе защитный пояс, раздобытый им в империалистическую у австрийцев. Мужики сорвали с Фёдора рубаху, размотали широкий, чем-то пропитанный пояс.
Последний раз Фёдор стоял на ногах. Мутными кровавыми глазами обвёл он лица своих убийц. Остановил взгляд на Семёне. Тот отвернулся.
— Ну, спасибо тебе, кум. Зря я тебя в гражданскую пожалел.
И обратился к мужикам:
— Бейте меня насмерть, сволочи! Жив останусь, всех изведу.
Через десять минут Фёдор Филареткин был мёртв. Фельдшер осмотрел труп, написал заключение. Семён составил протокол и в третий раз за эту неделю поскакал в город с верховыми милиционерами.
Здесь же, перед колокольней бурминской церкви на площади, Фёдора закопали и могилу сровняли с землёй.

Глава 2

Предыстория Лорелей. Песни Сирены

Здесь же, на тропе, ведущей от старой мельницы вверх к деревне, Лорелея начала петь могучим грудным голосом чарующую песню, шедшую волнами от Рейна до облаков, и никто не мог сопротивляться призывам этой песни коснуться рейнской воды и погрузиться в неё, не отрывая взгляда от сияющих золотом волос поющей женщины:

Я вам раскроюсь сразу после смерти —
Не утаю, не спрячусь, не сожгу.
Но до конца вы в смерть мою не верьте:
Жива ещё. И в этом вам не лгу.
Я преступила праведность законов,
Сияет гребень, как империал.
В ту область безвозвратности влюблённых
Я погружаю светлый идеал.

Лорелея продолжала петь. Поверхность реки не сразу засверкала чешуёй множества рыб:

С Рейна повеет прохлада и нега,
Юноша спит, убаюкан у брега.
Блаженные звуки он слышит во сне
И ангелов лики он зрит в вышине.
Очнётся он скоро от райского сна,
Его, обнимая, ласкает волна.
И слышит он голос, журчанье струи:
«Приди, ненаглядный, в объятья мои!»

Поддавшись пленительной силе песни, двое братьев Йорданов, вытащив маленького Людвига на плотину, освободив его от аркана и бережно спустив в воду, сошли в реку, побрели по илистому дну к лодке и быстро скрылись под водой. Ребёнок сразу стал играть с рыбами.
Пастор Йордан хотел пойти за своими сыновьями, но у плотины внизу зацепился сутаной за корягу и, пытаясь снять её через голову, повис над водой, как в гамаке.
Пение прекратилось, и братья Йорданы вернулись на берег, вызволили отца, а Лорелея, слегка присев, сиганула с тропы в прибрежные воды Рейна.
Утром следующего дня все мужчины из рода Барруха пришли к бочагу на мельницу. Посреди бочага перед застывшим мельничным колесом стояла пустая лодка. Внизу под плотиной слышались какие-то всплески и бормотание. Мужчины спустились в воду и увидели пастора, вновь оказавшегося на том же месте в воде. Они вытащили его на плотину, раздели донага и стали оттирать закоченевшее тело.
Когда отец Йордан пришёл в себя, спросил:
— Где дети?
Увидев склонённые лица сыновей над собой, он перевёл взгляд на Барруха, который был рядом, и сказал:
— О наважденье дьявольское! Ты призрак. Обман. Сгинь, рассыпься!
Баррухи не знали, что на это ответить. Никого рядом не было. Пастор отвернулся, и мужики — немцы и евреи — с удивлением и жалостью увидели на его суровом лице слёзы.

Глава 3

Крылов. Ещё про "Каиба"

С удивлением и жалостью Гоша увидел то, что написал Эле в болезненном состоянии. Он решил поправить свою оплошность и начал писать ей новое письмо:
— Эля, тут я приболел. Кажется, гриппом. В каком-то помоечном бреду три тени загромоздили пути моего воображения. И это были тени трёх налётчиков из рассказа Исаака Эммануиловича Бабеля «Как это делалось в Одессе». Тени как бы были спроецированы из трёх персонажей повести «Каиб» Ивана Андреевича Крылова. Это шут при дворце Каиба, стихотворец, у которого Каиб переночевал в начале своего путешествия, и пастух, случайно встреченный Каибом в пути. Шут — фигура драматическая или даже трагическая. Он постоянно получает пинки и подзатыльники ни за что ни про что и тем не менее очень обеспокоен мыслью, что его могут прогнать из дворца. Он параноик, во всём видит происки своих врагов. У него мания преследования. Но он горд и потому, жалуясь Каибу на своих врагов, сетует, что скоро состарится и не сможет скакать сорокой, а потому хочет заранее оставить царский двор и просит отпустить его на покой. На это Каиб ему милостиво и остроумно советует:
— Выучись к тому времени ползать черепахой.
Шут благоразумно промолчал.
Стихотворец был первым простолюдином, которого повстречал Каиб, покинув дворец. У этого талантливого дервиша султан остался на ночлег. Хижина поэта изнутри, по нашим представлениям, выглядела как приёмный пункт макулатуры. Она вся была завалена исписанными бумажками и книгами. Отношение хозяина к этим творческим трудам было примерно такое же, как в наше время к макулатуре. Как ни странно, поэт был совершенно лишён честолюбия. Такое замечание по поводу его оды султану, как «Признайтесь, что она недурна», — не в счёт. Он профессиональный литератор, живёт тем, что пишет оды вельможам. Правда, ещё сдаёт битое стекло на переплавку. Однако с вознаграждениями за оды стихотворцу не везёт. Царедворцы, которых он восхваляет, или умирают сами, или их казнят за взятки.
В момент посещения Каибом поэт заканчивает оду Осламшиду и делится с гостем своими трудностями, думая, что собеседник такой же простой дервиш, как он сам:
— Можно сказать, что она (ода) мне труда стоит: в этом добром человеке (Осламшиде) нет ни ума, ни добродетели; такие люди — ужасно трудные содержания для лирической поэзии.
На замечание Каиба — как можно хвалить тех, в ком не находишь причин к похвалам, — поэт даёт разъяснение с чисто профессиональной точки зрения:
— Мы даём нашему воображению волю в похвалах с тем только условием, чтоб после всякое имя вставить можно было.
Далее стихотворец рассуждает перед Каибом, не зная, кто он, о различии жанров сатиры и оды. Он убедительно доказывает псевдодервишу, что любой сатирический опус требует больше деталей, больше персонификации, между тем как лирическая поэзия, как утверждал Аристотель (здесь поэт наслаждается своей учёностью в сравнении с «малограмотным дервишем»), должна описывать людей не такими, какие они есть на самом деле, а такими, какими они должны быть, по мнению автора. Ну чем не современная трактовка разницы между искусством и реальной жизнью?!
Вообще, весь разговор стихотворца с Каибом отражает размышления молодого литератора Ивана Крылова о выборе своего пути в поэзии. Видно по всему в этом диалоге (а точнее, монологе), что молодой автор склоняется к выбору серьёзного жанра сатиры. Он считает этот жанр наиболее достойным видом поэзии. Эти поиски и размышления и привели в дальнейшем И. А. Крылова к выбору басни как основного жанра поэзии, наиболее соответствующего его духовному устремлению и устроению.
Кстати, сам стихотворец рассказывает Каибу басню вполне в духе позднего Крылова. Басню о полотне, на котором художник изобразил Венеру. Успех изображения вскружил голову полотну, и оно вообразило, что стало лучше всех в художественном мире. Страшно возгордилось. Но паук, который плёл сети для ловли мух на полотне, вывел полотно из заблуждения:
— Если б не вздумалось славному художнику покрыть тебя блестящими красками, то ты бы давно истлело, будучи употреблено на стирку посуды.
Замечу, Эля, что посудомоечных машин тогда (при Каибе), как и впоследствии (при И. А. Крылове), не было. Так что до недавнего времени приходилось всё ручками, ручками. А вон теперь — нажал на кнопку — чик, чирик! — поехала, пошла. Ну да ладно, я не о том. А о чём, бишь, я? Ах да, о литературных жанрах и о поэтике…
Вся повесть «Каиб» написана в жанровом ключе литературной полемики. После стихотворца Каиб повстречал на своём пути пастуха, который представлял собой полную противоположность пастушков из эклог и идиллий. Пастух был грязен, голоден, оборван и бос. Его пастушка поехала в город с собранной ими вязанкой дров и последней зарубленной курицей, чтоб это продать и купить какую-нибудь одежонку, которая не даст замёрзнуть зимой во время студёных утренников.
Каиб испытал разочарование, так как рассчитывал встретить на лугу счастливого подданного, который наслаждается жизнью при своём стаде, возлежа на бархате зеленеющих трав и вдыхая аромат прохладной речки и тёплого парного молока.
Интересен диалог, состоявшийся между пастухом и государем при встрече.
— Скажи, мой друг, — спрашивал пастуха калиф, — где здесь счастливый пастух этого стада?
— Это я.
Отвечая, пастух размачивал в ручейке чёрствую корку хлеба, чтоб легче было её прожевать беззубым ртом.
— Ты пастух? — вскричал с удивлением Каиб. — О, ты должен прекрасно играть на свирели.
— Может быть. Но, голодный, я не охотник до песен.
— По крайней мере, у тебя есть пастушка. Любовь утешает вас в вашем бедном состоянии.
— Ну да, кто охотник умирать с голоду и мёрзнуть от стужи, тот может лопнуть от зависти, глядя на нас.
Каиб подумал: «Стихотворец сказал правду, что поэты обходятся с людьми, как живописцы с холстиною. Но такую гадкую холстину, такую негодную холстину разрисовать так пышно, — это, право, безбожно».
И Каиб делает весьма справедливый вывод о правде искусства:
— О, теперь даю я сам себе слово, что никогда по описанию моих стихотворцев не стану судить о счастье моих любезных мусульман!
Видим, Эля, что Каиб — рассудительный и обучаемый молодой человек. Ему свойственна тяга к духовной жизни, он прислушивается к мнениям других. Правда, поступает всегда по своему усмотрению. И в этом тоже есть его заслуга. Он руководствуется в жизни идеалами добра. Если он совершает зло, то по незнанию чего-либо: изгнание отца Роксаны. Или по молодости, по недомыслию, по неумению представить себя на месте другого: история с шутом. Но Каиб остаётся всегда цельным, внутри себя гармоничным человеком.
Объективно его неограниченная власть (точнее, осознание им этой неограниченности) и природная тяга к добру, жажда полезного для людей действия стоят в противоречии друг с другом. Роскошь, в которой он живёт и от которой убегает, пускаясь в странствие инкогнито, повергает Каиба в уныние, а затем молодость заставляет его двигаться и постигать жизнь, чему наградой служат вновь обретённая гармония, счастье любви с Роксаной в том же дворце и справедливое восстановление прав её отца. Впрочем, как не порадеть родному человечку? Тестю, отцу главной жены в гареме.
Молодой И. А. Крылов написал изящную многоплановую повестушку. Её можно было бы назвать философской притчей, если бы она не была обусловлена принадлежностью автора к дворянскому сословию. Впрочем, примерно в это же время Крылов написал действительно философское произведение «Похвальная речь науке убивать время, говоренная в Новый год», где чувствуется влияние Эразма Роттердамского с его «Похвалой глупости». Размышления Крылова о времени, отпущенном человеку на жизнь, кажутся мне здесь убедительными. Сообразуясь с периодом написания этого небольшого трактата, я отношу размышления автора к выработке жизненной позиции и даже конкретного расписания дня.

Теги: рассказыповестьроманПоэмаВиталий Гольдман

Рекомендуем посмотреть

Покупатели, которые приобрели Корветы лунных морей. Том 3. Виталий Гольдман, также купили